Литмир - Электронная Библиотека
A
A

От царского стола котёл перенесли к общему столу, и каждый получил по черпаку щей.

Зайцев, легонько покачивая свою миску и брезгливо всматриваясь в болтающуюся в ней мутноватую жижу, со вздохом безысходности пропел:

   — Лебедин мой, лебедин! Что поставили, то и съедим!

   — Съедим! — согласно подтянул ему Васька Грязной. — Всё полезно, что в рот полезло.

Зачерпнув пару раз ложкой, Зайцев опять вылез:

   — А иде же тёша?! Сказано было: шти с тёшей!

   — Дык... знамо дело, выудили тёшу, — виновато ответил кто-то из слуг. — Её в первый черёд выуживают.

   — Ух, хамье-лакало! — погрозился Зайцев ложкой. — Хоть бы запах оставили, а то и тот выудили!

Остальные помалкивали и от мисок своих не воротились, брезгливости не выказывали, разве что один Михайло Темрюк никак не мог превозмочь себя. С превеликим трудом вталкивал он в глотку эту жижу. Схлебнув её с ложки, замирал на несколько мгновений, потом начинал мучительно вертеть головой, словно вдавливал в себя схлебнутое или искал, куда бы его выплюнуть, наконец, выпучив глаза, всё-таки проглатывал, взгляд его становился немного осмысленным, и он медленно и как-то несчастно, горестно обводил им сотрапезников, словно искал сочувствия или хотел удостовериться, что не одинок в своих мучениях. Когда глаза его натыкались на Ивана, спокойно, невозмутимо прихлёбывающего из своей золочёной миски, он делал глубокий вдох и поспешно зачерпывал следующую ложку.

Зайцев продолжал балагурить:

   — Вельми любопытно-любознательно, чем там сейчас боярове вельможные пробавляются? Небось, глупые-неразумные, хлеб бухоный трескают да пироги подовые... с яйцами? А к пирогам, поди, кавардак[236] ветчинный?

   — Не то белужий... — вздохнул Васька.

   — ...А то, поди, и курята индейские?

   — А кашу вели нам подать постную, — приказал Иван стольнику.

Стольник понятливо кивнул и пошёл исполнять приказание.

Явился старый Басманов. Сел за стол рядом с Темрюком, удивлённо сказал:

   — Пищаль затинную тащат во дворец... Стал препинать, сказывают: велено. А для чего во дворце пищаль?

   — Для каши, — пояснил Иван.

   — Для каши? — машинально повторил за ним Басманов, ещё не улавливая несуразицы этого объяснения. Но в следующий миг до него дошло. — Для к-каши? — чуть не лишился он дара речи и бестолково уставился на Ивана.

Теперь ответом ему был дружный хохот. Смеялись все: Федька, Васька, Вяземский, смеялся Темрюк, смеялся даже Малюта, похоже, и сам не ожидавший от себя такого. Рассмеялся и Иван, но сдержанно, степенно, понимая, что его смех — более всего именно его — добьёт Басманова, который и так уже вытирал испарину со лба: должно быть, никогда ещё он не чувствовал себя таким дураком, как сейчас.

   — Не мутись, воевода, — стал его ободрять Иван. — То мы не над тобой смеёмся — над собой. Истинный Бог! Веселие в нас возыграло, понеже какое же празднество без веселия? А что празднество у нас, то ты сам видишь. Вон каковы суды на столе! Распахнись, непарно тебе, воевода, да приставай и ты к нам. Отведай наших праздничных щей!

Когда слуги выплеснули из котла в миску Басманова остатки щей и он увидел, что это за щи, ему стало ещё испарней и он и вправду распахнулся, не сомневаясь уже нисколько, что над ним потешаются. Но Иван опять поспешил успокоить его:

   — Не обессудь, воевода, коль не по вкусу придутся! На свой вкус выбирали, своим черевам в угоду. И видишь, како уедно нам? Поглянь на Темрюка — за уши не оттянешь!

Увидев выпученные глаза Темрюка, а затем точно такие же щи и в его миске, Басманов, совсем сбитый с толку, в крайнем недоумении промолвил:

   — Что-то не возьму в толк... Праздничаете... Суды золочёные... А щи — хоть порты полощи! С чего бы сие, коль не потехи ради?

   — Нет, воевода, не потехи ради. Стрельцов ради. Цельной сотни стрельцов! Надобна мне, ох как надобна лишняя сотня воинских людей. Филипп, игумен соловецкий, просит защиты от мурманов, просит устроить острог, прислать стрельцов... Да что я тебе сказываю? Ты и сам ведаешь.., В думе уж было о том сидение[237]. А где мне их взять,тех стрельцов? Думал я, думал — негде!

   — Филиппу не у тебя бы защиты испрашивать, а самому порадеть об обороне края и монастыря, — серьёзно ответил Басманов, хотя и почуял, что у Ивана сейчас вовсе не стрельцы на уме. — Я и в думе об том говорил, и вновь говорю: самому Филиппу надобно порадеть. Почитай, триста душ братии... Тыща работных людишек! Вся торговля солью! Денег — всё Поморье купят, а сотню стрельцов за свой кошт снарядить да острог поставить — не могут!

   — Разумно, воевода. Я и сам об том думал. Однако ж не мни, что токмо мы с тобой таковые разумники. Есть подле меня мудрецы — куды нам с тобой! Исчислили те мудрецы, сколико попито да съедено на пирах и застольях, так и вышло, что цельное войско можно враз снарядить. Каково, а?! Молчишь, воевода? Дара речи лишился? А ве́ди и вправду — можно! Увы мне, грешному, горе мне, окаянному! Я ломаю голову, как мне сотню стрельцов снарядить, а ломать-то надобно не голову... Чрево! Похлеби скипетродержатель российский пустых штей, кашей заешь, квасом запей, дланью утрись, как мужик простородный, — и вот тебе сотня стрельцов! Каково, воевода?! Молчишь? Всё ещё не обрящешь дара речи? Молчи. А я от восторга никако не могу молчать: возрадовася скверное сердце моё со окаянною душою, ибо обретох жезл помощи и от тёмный мрачности зарю света в помысле своём восприях! Доскажу тебе, что, надоумленный теми мудрецами, порешил я: быти по тому! Сего ради и праздничаем пустыми штями. Красно праздничаем! Верно, Малюта? Нравится тебе тако праздничать? Уедны тебе наши шти?

   — Я, государь, на таковых штях возрос и заматерел и чрево моё от них не станет пучиться. Ради твоей, государь, изможности я готов хлебать таковые шти до самой смерти, и радостно будет мне, и вольготно.

   — Пошто же сейчас не радостно?

   — Да не от штей, государь. Вижу я, кручиноват ты на меня вельми... Осердил я тебя своим рассуждением... Оно и верно, мужик я, и ум у меня мужичий. Да токмо, государь, на который лад ни думай, на мой ли, мужичий, али на твой, царский, всё одно — добра изводится на пирах да застольях неисчётно.

   — Ты думаешь о моём добре... — Иван, бросив ложку, откинулся на спинку стула, упёрся руками о край стола. — То благо и похвально. Да вот беда: ты не думаешь обо мне. Неужто же я, государь, должен быть по-мужицки скуп? И жить как мужик: носить посконину, хлебать пустые щи... и чаять себе любви и почтения, мня в блаженном расслаблении ума, что благо сие и прикладно? Неужто же?!

Малюта не осмелился или не знал, что ответить.

   — Да моя скупость отвратила бы от меня даже Ваську!

   — Меня?! — в протестующем отчаянье вскричал Грязной, готовый любой ценой доказать обратное. — Да ни в жись, государь! Мне бы токмо подле ног твоих... Како псу! И ничего иного мне боле не надобно!

   — Отвратила бы! — отмахнулся от него Иван и, помолчав, убеждённо изрёк: — Да что Васька? Вся Русь отворотилась бы от меня! Народ не будет верить государю, который ест пустые щи, и почитать его не будет... Умиляться будет, а почитать — нет! И страха перед ним не возымеет! Он возгнусится таковым государем и презрит его, понеже мужицкое ему и в себе самом противно.

   — Я не о скупости рёк, — виновато, пристыженно буркнул Малюта. — Мужик також не бездумно скуп. Для пользы дела он не станет скупиться, а впусто...

   — Опять впусто! — возмутился Иван. — Далось же оно тебе! Знатно, також причетаешь меня к глупцам, ветр пасущим, ежели мыслишь, что щедрость моя пуста и бездумна?

На Малюте не стало лица.

   — Государь, да я... Кабы я...

   — Знаю, — отходчиво усмехнулся Иван. — Камень на выю — ив воду!

Малюта заплакал, не вынеся тяжести душившего его самопрезрения.

   — Вот уж истинно речено: сердце мудрых — в доме плача, — съязвил Иван, но сразу же и переменил тон: — Верю тебе, Малюта, верю и люблю тебя! И сердиться на тебя не помышливал даже... Про что мне на тебя сердиться? Ты о моём добре рачишь-печёшься, а я стану сердце на тебя держать? Да мне таковому и вправду б довелось облачаться в посконину и щи пустые хлебать. Нет, не сержусь я... И умом твоим не гнушаюсь. Пусть и мужицкий он, а всё же ум. Худо, коли никоторого нет, как у иных, и в скарлаты наряженных. Вся Русь мужицким умом живёт! Живёт и не изживается! Даст Бог, и не изживётся! А что добра, говоришь, изводится неисчётно, так то ты верно приметил. Но ты узрел лише внешнее, то, что внеуду, а внутрьуду твой взор не проник, и посему тебе мнится во всём лише тщета и расточительство. Да, попито и съедено и роздано на подарки столико, что можно и вправду снарядить цельное войско. Но моя щедрость соделала больше, нежели соделало бы то войско, ибо не все победы добываются войском и не все крепости завоёвываются мечом. Есть твердыни, коих не одолеть никоторой силой, и токмо щедрость и милость способны покорить их. Имя тем твердыням — душа человечья! Написано в тайных книгах: не есть бо истинное приобретение — купить тело человека, и посему не верны рабы и рабыни. Истинное приобретение — купить душу, понеже за ней идёт тело. Разумей сию главизну... Коли я жалую дьяка либо боярина кубком золотным, не то шубой со своего плеча, мнишь, им дорог сам тот кубок, та шуба? Сидя в приказе, они на десять, на двадцать таковых кубков и шуб стяжают мздоимством. Им дорого совсем иное... Тот кубок, та шуба каждого из них утверждает во мненье, что у него есть — место! И не просто место под солнцем, как у мошки, у тли, а место, которое определено и освящено свыше. Каждый волен наречь себя кем угодно — боярином, князем, государем, но нарекут им токмо того, кому сие определено свыше.

вернуться

236

Кавардак — кушанье из кусочков мяса или рыбы.

вернуться

237

Сидение — здесь: заседание, посвящённое этому вопросу.

118
{"b":"598514","o":1}