Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Федька отворил перед ним дверь, и он вышел в предпокои, где его встретили дружным согбенней четыре подобострастные спины, которым, между прочим, в знак особой милости было дозволено не гнуться перед ним в поклоне, но воспользоваться этой милостью ни одна из этих спин никогда даже и не пыталась. Иван и сам не больно часто вспоминал о своём пожаловании и обычно равнодушно принимал их поклоны, лишь иногда, как сейчас, в порыве нахлынувшего настроения, напоминал им, что на ногах у него нету глаз и ему трудно распознать, кто из них кто, коли они втыкаются рожеями в пол.

   — Малюта, тебя токмо и признаю по твоим свирепым ушам. Торчат они у тебя, точно иклы[231] у вепря.

   — А что ж, государь, делать-то? — распрямился Малюта. — Не подвязывать же их.

Вслед за Малютой распрямились и остальные — Темрюк, Зайцев, Вяземский — и принялись подсмеиваться над его ушами. Малюта, не выносивший никакого дурнотрёпа, особенно же того, которым потужались тешить царёв слух, стал просить Ивана унять их, но Иван, наоборот, ещё подзадорил:

   — Нынче веселие не возбраняется! Нынче у нас престольный праздник в честь нового святого! Велю я к трапезе подать вина — будем праздничать!

   — Вот славно! — просиял Зайцев. — То-то мне намедни мощи снились!

   — То тебе снились обглоданные собаками кости, — засмеялся Иван, явно испытывавший потребность хоть в шутку поговорить об этом. — Во сей новый святой ещё во плоти и крови.

   — Да нешто же так быват, чтоб во плоти — и святой? — неподдельно изумился Малюта. Его правоверная, выправленная по церковному аршину душа не могла принять такого, даже несмотря на то, что это принимал царь. — Святость открывается через мощи.

   — А в мощи откудова она проникает? Не из плоти ли и крови? — как будто защищая что-то личное, напористо и умно возразил ему Иван, чем сразу поставил его в тупик.

   — Того я не знаю, — буркнул Малюта, потупляясь. — Токмо вживе святых я ещё не зрел.

   — Так узри! — в голосе Ивана опять зазвучала шутливая лёгкость, но будь у Малюты или у Зайцева, у Вяземского, у Темрюка чутьё потоньше, они б почуяли, что это вовсе не шутка, а лишь стремление прикрыться ею. — Сё аз причислен к лику святых! И соделал сие... — он выдержал ехидно-ликующую паузу, — сам Василий Грязной! Восе он, зижитель[232] святых!

Васька уже поднялся с колен и теперь стоял в проёме двери скисший, растерянный, явно не зная, что ему делать: то ли начинать веселиться со всеми вместе, раз всё клонится к этому, и смириться, что так и не смог убедить Ивана в своей искренности, то ли покуда воздержаться, повременить, не сдаваться столь быстро, чтоб не наделать худшего — убедить в неискренности. Когда Иван указал на него, он вновь умоляюще сложил на груди руки, подтверждая этим жестом то, что говорил словами, и весь превратился в скорбь. Эта наивная, непритворная скорбь делала его иконно-благообразным, и виделось воочию при взгляде на него, как действительно много ликов у дьявола.

Теперь приспело время Федькиного торжества, и он с наслаждением в злорадстве выпячивал на Ваську свою ухмыльно-презрительную рожу. Не отстали от Федьки и остальные: все видели в этом лишь шутку, забаву, а в Ваське — шута горохового, посмешище. Так как же было не посмеяться над ним, не позубоскалить? Смеялись, зубоскалили, и вряд ли, конечно, кто-либо догадывался, какую стихию затронул в Иване этот гороховый шут и какие чувства на самом деле скрывал Иван за вальяжной шутейностью, подсмеиваясь над ним.

Может, и лучше, что не догадывались, иначе то наивное, искреннее, бездумное поклонение, которым они сейчас окружали его и которое ещё более, чем ему, было нужно им самим, потому что через поклонение ему, через свою безраздельную слитность с ним они обретали нечто высшее и в себе самих, какими-то таинственными, непостижимыми связями соединяясь, сживляясь с его величием. И вот это поклонение, радостное, благоговейное, заменявшее им святое причастие и пробуждавшее в них особый дух — дух одержимого, грозного холопства, — это поклонение, догадайся они сейчас об истинных чувствах Ивана, очень скоро переродилось бы в обыкновенную лесть и угодничество, искренность и бескорыстие подменились бы расчётом, обросли лукавством, ложью, и, обретя новых ласкателей и подлипал, он потерял бы истовых и верных служак, которые сейчас были ему нужней всего.

Один лишь Малюта не стал дурносмешничать и подбавлять ходу общей потехе. Объявленное Иваном явно застало его врасплох: такого поворота он никак не ожидал, но ни растерянности, ни смущения в нём не обнаружилось. Они, может, и появились, но какое-то иное, более сильное чувство враз заслонило, подавило их. Глянув на Ваську тяжёлым палаческим взглядом, он опять потупился, а когда глумливый гомон чуть утих, с неожиданной резкостью, почти зло, сказал:

— Васька льстит тебе, государь, не разумея, что ты выше всего, что может измыслить человеческая лесть. Ты восхищен[233] самим Богом, избравшим тебя, и что тебе подлая людская осанна, коей сей недоумок чает прельстить тебя?

Он, конечно, не думал и не допускал даже, что Ивана может прельстить «подлая» Васькина осанна. Допустить такое — с ума сойти! Разве может прельстить собственная тень? И разозлился он совсем не потому, что вдруг учуял в Васькиной лести какой-то корыстный изверт или, хуже того, желание обставить их всех. Боязнь соперничества была неведома ему, и камень за пазухой он не держал. Он разозлился потому, что боготворил Ивана и действительно считал, что никакое людское возвеличивание, каким бы щедрым оно ни было, не поднимет его выше той высоты, на которую он поднят, и, стало быть, всё придуманное во славу ему людьми только унижает его, умаляет его истинное величие. Сам же искренне был убеждён, что не восхваляет его и уж тем паче не льстит, а только ставит всё на свои места, только вступается за него, отстаивает, и в первый черёд — перед ним же самим, не позволяя ему умалять своё величие, ибо видеть, как Иван сам принижал себя, ему было и вовсе невмоготу.

Вот и сейчас, ему бы оскорбиться, вознегодовать, повергнуть в трепет нелепого льстеца и недоумка, дабы и другим неповадно было, а он — думал Малюта с досадой — сама благосклонность, да ещё тщится устроить из этого потеху, не разумея, как унижает этим своё достоинство.

Малюта хотел видеть в нём божество, пред которым преступно было бы даже дышать, а он то и дело низводил себя до земной простоты, дозволяя тому же Ваське или ему самому, Малюте, не кланяться себе или сидеть рядом с собой, не говоря уж о худшем — о том, что пьянствовал с ними, как самый забубённый ярыжка, и дурил позаядлей любого скомороха, чем постоянно приводил Малюту в горестное недоумение и растерянность: он не понимал, как вообще столь великое может так умалиться, как поднебесная гора может вдруг понизиться до простого пригорка. Не понимал! И стыдился за него, и оскорблялся, и страдал, чувствуя не только вину самого Ивана, падкого, жадного до всего, что было постыдно и унизительно даже для простого смертного, но и свою собственную — перед ним, словно он вызнал какую-то сокровенную тайну его или проник за запретный рубеж, увидев там то, чего не должен был и не имел права видеть. И уж совсем невыносима была мысль, что всё это могут видеть и другие, видеть и не испытывать при этом, в отличие от него, ни чувства вины, ни терзаний, ни угрызений, а скорее наоборот — пребывать в наглом и преступном самодовольстве, чувствуя между ним и собой земную уравнивающую общность.

В таком тайном, кощунственном непочтении к Ивану он подозревал многих, и, спроси Иван не самого Федьку, а его, Малюту, о чём думает этот боярский отпрыск, когда стоит у него за спиной в молельне, он безошибочно ответил бы ему. Ответил бы он ему и на другие вопросы, даже на те из них, на которые тот сам не находил ответа, и в этом не было ничего необычного, потому что его любовь к Ивану, а более всего те тягостные раздумья и переживания, на которые его обрекла эта любовь, и та великая боль и оскорблённость за него, вылившаяся в тайную опеку, сделали его отчасти и зорче, и чутче, и прозорливей Ивана. Но прозорливость эта была однобокой, а чуткость и зоркость — чуткостью и зоркостью цепного пса, который мог лишь рычать и скалить зубы, чем нередко, к великому своему огорчению, крепко раздражал Ивана.

вернуться

231

...точно иклы у вепря... — Иклы — клыки.

вернуться

232

Зижитель — творец, создатель.

вернуться

233

Восхищен — поднят на высоту, возвышен.

114
{"b":"598514","o":1}