— Какой вы злой! — пробормотала смутившаяся Муся, но в глазах ее сверкнула лукавая искра.
Вмешалась Наташа и, слегка дернув меня за рукав, прошептала:
— Бросьте, Ваня, зачем портить нашу вечеринку?
Потом, приняв веселый вид, она громко сказала:
— Хватит поэзии, давайте споем! Муся, голубчик, спой нам что-нибудь!
Муся, как это всегда бывает с певицами, стала отнекиваться и говорить, что она сегодня не в голосе, но, в конце концов, уступила общим настояниям. Она села посередине горницы на табуретку, положила ногу на ногу и, охватив колени руками, красивым сопрано запела:
Однозвучно звенит колокольчик,
И дорога пылится слегка,
И далеко по чистому полю
Разливается песнь ямщика.
Муся пела очень хорошо, с большим чувством, покачиваясь всем корпусом в такт звукам и устремив вдаль печально затуманенные глаза. Мы все ей подтягивали. Когда песня кончилась, раздались аплодисменты. Хлопали не только мы, — у входа в горницу хлопали также хозяин и выглядывавшие из-за его плеча парень и молодая девушка, оказавшиеся его детьми. Муся вдруг соскочила с табуретки, стукнула каблуками о пол и, подняв вверх одну руку, запела «Калинку». Переход от грусти к веселью был так резок и неожидан, что в первый момент мы все как-то оторопели. Но это быстро прошло. Муся приплясывала и пела, а вся наша компания, хозяин, его дети заливчато подпевали:
Ах, калинка, калинка, калинка моя!
В саду ягода-малинка, малинка, моя!
Потом пошли танцевать. Сдвинули в сторону стол, табуретки, лавки, и на образовавшемся небольшом пространстве затопали ноги. Оставшиеся с нами хозяева вошли в горницу и присоединились к общему веселью. Танцевали вальс, мазурку, падеспань. Сергей с дочкой хозяина задорно сплясали русскую. Было шумно, жарко, весело, угарно. Хотелось пить. Хозяин принес вторую бутылку водки, около которой возились Ярославцев, Баранов и Пальчик. Олигер с Людмилой сидели в уголке и нежно о чем-то ворковали. Совсем подвыпивший Сергей вздумал вдруг объясняться в любви Мусе. Девушка то краснела, то бледнела, не зная, что делать. Веселый Пальчик подсел к Тасе и стал рассказывать ей о своей жизни в Томске. Мы с Наташей сидели у самовара, и, хотя за весь вечер я не выпил ни капли водки, общая атмосфера как-то пьянила меня, и мой разговор с Наташей был полон особой, совсем необычной задушевности. Наташа рассказывала мне о своем детстве, о недавней смерти матери, которую она очень любила; я же поведал ей о том внутреннем разладе, который был у меня в семье, о моих спорах и столкновениях с матерью.
Возвращались домой мы глубокой ночью. Луна уже склонялась к горизонту, и от деревьев по снегу бежали длинные причудливые тени. Стало еще холоднее, на бровях появились белые колючие пушинки. Все были уставшие от водки, от пляски, от только что пережитых впечатлений. Говорили мало и лениво. Олигер слегка клевал носом, прижавшись к Людмиле. Больше всех подвыпивший Ярославцев громко похрапывал, склонившись головой на грудь к Пальчику. Кучер заливисто посвистывал и щелкал кнутом. Лошади быстро неслись, и бубенцы мелодично разливались малиновой трелью. Я сидел, забившись в угол кошевы, и думал. Думал о том, что жизнь широка и в ней есть много прекрасного, что дружба, любовь, поэзия очень украшают жизнь, что, пожалуй, напрасно я так долго замыкался в своих исканиях и по-спартански сторонился прелестей жизни, которыми так широко пользуются другие…
Политическая экономия
Все эти мысли и чувства, навеянные лунной ночью и вечеринкой в Захламино, разлетелись, как дым, буквально на следующий же день.
Придя назавтра в гимназию, я узнал потрясающие новости: накануне поздно вечером жандармы арестовали четырех учеников шестого класса, и теперь вся наша гимназия гудела толками и разговорами об этом необыкновенном событии. Всех, разумеется, волновал вопрос: за что? почему? Однако на первых порах никто не мог сказать ничего определенного. Прошло несколько дней, прежде чем завеса стала несколько приподыматься над таинственным происшествием, а еще через педелю ясна стала и вся картина со всеми деталями. Картина эта была гнусна и возмутительна до последней степени.
Идя по стопам нашей традиции, шестиклассники, как и мы два года тому назад, образовали небольшой кружок, в котором они читали и обсуждали Писарева, Добролюбова и других корифеев передовой русской общественности. В кружке было не больше семи-восьми человек, собирался он обычно раз в неделю, причем лидером кружка был способный 15-летний мальчик Амосов, сын омского врача. Среди членов кружка был некий Кандауров, отец которого был священником в одном из подгородных сел. Кандауров был нервный, эмоциональный мальчик, который искал «правды жизни» и отличался несомненной религиозностью. Как он попал в кружок, не знаю, но результат от этого получился трагический. Наступила страстная неделя, и все гимназисты, как водится, говели. На исповеди наш новый священник, отец Дионисий, так не понравившийся мне с первого своего появления в Омске, стал спрашивать Кандаурова об его грехах. Набожный Кандауров решил открыться своему духовнику и стал рассказывать о своих исканиях и сомнениях. Отец Дионисий сразу нащупал здесь для себя хорошую поживу. Ловко выспрашивая наивного и ничего не подозревавшего мальчика, священник постепенно вытянул из него все сведения о кружке, об его составе, об его собраниях, чтениях и обсуждениях. При этом, желая побольше развязать язык Кандаурова, отец Дионисий сам прикинулся человеком, не чуждым «проклятых вопросов» и симпатизирующим исканиям подрастающей молодежи. Потом он отпустил грехи Кандаурову и на прощанье крепко и дружески пожал ему руку.
Едва, однако, отец Дионисий покончил со своими исповедническими обязанностями, как сразу же побежал к начальнику жандармского управления и сообщил ему всю полученную от Кандаурова информацию.
Жандармский полковник сразу же «дал ход делу преступного кружка гимназистов», и в результате четверо учеников во главе с Амосовым были арестованы. Их продержали в тюрьме недели две и затем выпустили на поруки родителей. Однако в гимназии они уже не могли больше оставаться и вскоре после того куда-то исчезли из Омска.
Вся эта история, подробности которой очень скоро стали широко известны, вызвала в городе сильное волнение. Гимназисты были глубоко возбуждены и всеми доступными им способами выражали свое отношение к герою этого возмутительного происшествия. Ему сразу дали кличку «шпик», и темной ночью какие-то неизвестные бросали камни в окна его дома. Особенно потрясены были те немногие из гимназистов, которые еще сохраняли религиозные чувства. Помню, как один семиклассник, говоря со мной на эту тему, почти плакал и все время восклицал:
— Ну, как же это возможно?.. Исповедь!.. Душа открывается перед богом… И вдруг — жандармы!.. Как же это возможно?.. Если бог терпит такие вещи, значит он не бог или его совсем нет!
Я не имел оснований выступать адвокатом бога и посоветовал гимназисту прочитать байроновского «Каина».
Шпионство отца Дионисия сразу накалило мои настроения. Всякое примиренчество с жизнью, с гимназией, с духовенством, с царским режимом стало невозможным. Сладкие мысли о красоте, любви, веселии, беспечальном существовании рассеялись, как дым. Я вновь вернулся к миру реальностей, временно заслоненных приятностью общения с компанией Ярославцевых. Я опять был полон гнева и ненависти к гнусным российским порядкам и опять вернулся к проклятому, не разрешенному для меня вопросу: что же дальше?
Как-то в эти дни я возвращался с Наташей с катка на Оми, где мы иногда вместе бегали на коньках, и под свежим впечатлением от поступка отца Дионисия я стал развивать перед ней мою теорию очищения мира огнем. Наташа внимательно слушала меня, слегка склонив набок голову. Мне не видно было ее лица, и я не знал, как она реагирует на мои рассуждения. Вдруг Наташа круто остановилась, так что снег даже хрустнул у нее под ногами, и каким-то особенным голосом спросила: