Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A
Warum sind denn die Rosen so blass,
O, sprich, mein Lieb, warum?
Wanim sind denn im grünen Grass
Die blauen Veilchen so stumm?[20]

И, дочитавши до конца это изумительное стихотворение, я в состоянии глубокого пессимизма задавался вопросом:

— Разве жизнь, природа, человечество, идеи, мысли, чувства, радости, печали, стремления — разве все это не есть одно сплошное, роковое «Warum?»

Я тщательно скрывал от всех минуты моих упадочных настроений, но пред Пичужкой моя душа открывалась. Я искал у нее утешения и одобрения. И она мне это давала. С каким-то чисто женским умением она успокаивала меня и возвращала мне веру в самого себя. Особенно врезался мне в память один случай.

Как-то тихой лунной ночью мы с Пичужкой возвращались на пароходе в Сарапул из Чистополя, куда мы ездили проводить знакомого приятеля. Спать нам не хотелось, и мы долго сидели на палубе, наслаждаясь открывавшейся перед нами картиной. Могучая темноводная Кама тихо сияла под серебром лунного света. Высокие берега, густо поросшие хвойными лесами, угрюмо свешивались над ее шумными струями. Равномерные удары пароходных колес гулко отражались по крутоярам, переливались протяжным эхом и где-то замирали вдали.

Потом мы заговорили. Я вновь коснулся своего больного вопроса. Я долго доказывал Пичужке, как важно было бы, чтобы я имел поэтический талант: я горы сдвинул бы с места, я поразил бы в самое сердце «ликующих и праздноболтающих», я вдохновил бы своей песней народ на борьбу. Я закончил свои мечты горестным восклицанием:

— Если я не стану большим поэтом, то не стоит жить!

Пичужка дружески положила руку на мое плечо и каким-то особенно проникновенным{6} голосом сказала:

— Жить стоит, если ты даже и не станешь большим поэтом.

Пичужка была права. С тех пор прошло много, очень много лет. Я не стал ни большим, ни даже маленьким поэтом. И тем не менее, оглядываясь на весь пройденный мной путь, я с глубоким убеждением могу воскликнуть:

— Да здравствует жизнь!

Трагедия церковного органиста

Осенью 1900 г. я стал брать частные уроки немецкого языка. Мать считала, что каждый интеллигентный человек должен хорошо знать по крайней мере один иностранный язык, но предоставила мне самому выбор языка. Я остановился на немецком, — и виной тому был Гейне. Еще в шестом классе я начал почитывать его произведения, и они сразу произвели на меня сильнейшее впечатление. Эта любовь к великому немецкому поэту в дальнейшем все больше росла параллельно с моими увлечениями другими авторами, в частности Байроном, и к восьмому классу превратилась в настоящую страсть, которая постепенно отодвинула назад всех моих прежних литературных «богов». Пичужка прислала мне портрет Гейне — я повесил его над своим столом и поминутно им любовался. «Я не видел лица лучше, чем у Гейне, — писал я в то время Пичужке. — С каждым днем я открываю в Гейне все новые и новые достоинства и убеждаюсь, что этот вечно насмешливый, вечно скептический Аристофан девятнадцатого века — один из величайших гениев и знатоков человеческой души вообще, а души людей нашего века в особенности. Гейне — это человечество. Он олицетворяет его в своем лице с таким совершенством, как никто. В нем нашли свое отражение все хорошие и дурные стороны человечества, вся широкая и пестрая панорама житейского рынка, вся его боль и скорбь, вся его злость и негодование. За это-то я так люблю Гейне! Короче, я останусь ему неизменно верен».

Последнее замечание было пророческим. Из всех моих литературных увлечений юности самым длительным и прочным оказалось увлечение Гейне. Я сохранил его на всю жизнь, и даже сейчас, в минуту раздумья или отдыха, я люблю перелистать томик стихов этого ни с кем не сравнимого и ни на кого не похожего поэта. В те годы мне больше всего хотелось читать Гейне в подлиннике. И потому я решил изучать немецкий язык.

Моим учителем был органист лютеранской кирхи в Омске по фамилии Браун. Хотя в нашем городе он сходил за «немца», на самом деле Браун был латыш из Риги, кончивший там немецкую гимназию. Сколько ему было лет, сказать не могу: Браун всегда обходил этот вопрос, как и вообще все вопросы, относящиеся к его прошлому. Только позднее я понял, почему. На вид моему учителю можно было дать лет пятьдесят, и весь он со своим полуседым низким «ежиком» на голове, всегда ярко отливавшим помадой, глубокой сетью морщин на бледноватом лице, казался каким-то полузасохшим сморщенным лимоном. Лишь глаза, черные, острые, чуть-чуть испуганные, как-то не гармонировали с общим обликом Брауна: точно они были взяты от другого человека и невпопад приставлены к этому лицу. Одевался Браун скромно, но чистенько и аккуратно, и, ходя по улице, любил курить трубку.

Вначале наши занятия шли очень официально. Один урок мы посвящали чтению «Путевых картин» Гейне, другой — разговору, причем беседовали мы на самые «беспартийные» темы: о погоде, о достопримечательностях Омска, об отметках за четверть и тому подобных мало интересных вещах. Понемногу, однако, лед стал таять, и наши отношения начали принимать более человеческий характер. Большую роль в сближении с учителем сыграла моя любовь к органу. Этот инструмент всегда возбуждал во мне самое искреннее восхищение. До сих пор я считаю, что орган — самый могучий, самый вдохновенный музыкальный инструмент, из всех, созданных человечеством. Больше, чем какой-либо иной, он способен покорять и завоевывать душу. Браун стал водить меня в кирку в часы, свободные от богослужений, и разыгрывать предо мной изумительные органные концерты. Музыкант он был хороший и дело свое любил страстно. Бах, Моцарт, Гайдн, Бетховен и многие другие композиторы прошли здесь предо мной в своих величайших произведениях, и здесь именно я впервые понял и почувствовал все несравненное величие Бетховена, который остался на всю дальнейшую жизнь моим музыкальным «богом».

Орган проложил дорогу к моему сближению с учителем. Он жил при кирке в маленькой квартирке из двух крохотных комнаток с кухней и часто после «концерта» приглашал меня к себе выпить стакан чаю. Жил он один, старым холостяком, помещение свое содержал в идеальной чистоте и сам вел все свое несложное хозяйство. Мало-помалу я так освоился в квартирке Брауна, что стал чувствовать себя здесь, как дома, и позволял себе иногда рыться на его книжных полках и в разных укромных уголочках. Как-то раз мы зашли к учителю после великолепного концерта Баха — оба в очень приподнятом, почти радостном настроении. Были ранние зимние сумерки, и учитель сразу пошел на кухню ставить чай. Я же подошел к небольшой этажерке и, порывшись немножко в каких-то старых иллюстрированных журналах, вытащил сильно полинявший от времени альбом фотографических карточек. Машинально я стал его перелистывать. Лица мне были совершенно незнакомые, но по костюмам и прическам женщин видно было, что все портреты относились к эпохе 70-80-х годов прошлого века. Одна фотография привлекла мое особенное внимание: она изображала молодую девушку с длинной толстой косой, сильно напоминавшую по типу гетевскую Гретхен. Лицо нельзя было назвать красивым, но в нем было много какого-то нежного очарования. — Кто это? — спросил я учителя, когда он поставил на стол чай и печенье.

Я никогда не забуду эффекта, произведенного дюйм невинным вопросом. Браун внезапно изменился в лице, потемнел, еще больше сморщился. Из груди его вырвался какой-то странный звук, похожий не то на икоту, не то на сдержанное рыдание. Учитель круто отошел от стола и неподвижно остановился у замерзшего окна, уткнувшись в него лицом. Я не мог понять, в чем дело, но сразу почувствовал, что своим вопросом я затронул какую-то скрытую, незажившую рану. Я был смущен, но не знал, как выйти из положения. Прошло несколько минут неловкого молчания. Наконец, Браун овладел собой, вернулся к столу и налил мне и себе по стакану чаю. Однако все его недавнее оживленно, вызванное Бахом, исчезло без следа. Он был теперь мрачен, угрюм и показался мне гораздо более сутулым, чем обычно. Не говоря ни слова, мы в тяжелом напряжении выпили чай, и я поднялся, чтобы поскорее уйти. Я хотел, однако, как-нибудь загладить свою бестактность и на прощанье сказал:

вернуться

20

В переводе Надсона эти стихи звучат так:

Отчего так бледны я печальны розы,
Ты скажи, друг мой дорогой?
Отчего фиалки пламенные слезы
Льют в затишье ночи голубой?
45
{"b":"596493","o":1}