…..
Нот, нет! Я верю в человека! Верю
В его могучий Разум!
Он все может!
Он победит!
Когда теперь я пытаюсь анализировать, откуда пришло ко мне все это: и безграничная вера в человеческий разум, и твердое убеждение в осуществимости царства радости и счастья на нашей планете, и многое другое, — для меня становится совершенно ясным одно: все это берет свое начало в тех полудетских увлечениях наукой, и прежде всего астрономией, которые так ярко окрасили мое отрочество и раннюю юность.
Поворот к общественности
Лето 1898 г. овеяно в моей памяти какими-то особенными ароматами теплоты и задушевности. Вместе с тем это было важное и знаменательное лето в моей жизни. В нем отсутствовали крупные события или яркие впечатления, как в годы моих поездок в Верный или на арестантской барже. На поверхности все было тихо, спокойно, почти однообразно. Но зато в глубине шла неустанная, интенсивная работа. Рождались новые мысли. Пробуждались новые чувства. Намечались новые пути развития. Огни жизни постепенно подымались над моим умственным горизонтом…
В это лето я совершил свою первую большую поездку один. Еще зимой Пичужка усиленно звала меня на каникулы в Москву. Мне тоже очень хотелось ее повидать. Решено было, что с окончанием ученья в гимназии я поеду к родственникам, — и поеду самостоятельно! Эта мысль заранее приводила меня в состояние особого подъема, почти восторга. И когда, наконец, в одно ясное солнечное утро, тяжело нагруженный всякими «подорожниками», я вскочил в ярко-зеленый вагон третьего класса, когда свистнул паровоз и мимо меня, все ускоряя свой бег, поплыли белые стены вокзала, — я вдруг почувствовал себя «взрослым». По платформе торопливо семенила ногами моя мать в сопровождении всего нашего многочисленного семейства. Она приветливо махала рукой и кричала в открытое окно вагона:
— Берегись, Ванечка! Не попади под поезд!..
И затем добавила:
— В большом свертке пирожки, а в маленьком — чай с сахаром.
Но мне было не до пирожков и не до сахара.
В то время путь от Омска до Москвы занимал шесть суток. В Челябинске была пересадка, и поезда на Самару надо было ожидать 12 часов. Я воспользовался перерывом и, выпивши в станционном буфете «пару чаю» с вывезенным из Омска продовольствием, пошел бродить по окрестностям. Челябинск был расположен тогда в нескольких верстах от вокзала. По-видимому, челябинцы, как и омичи, не сумели вовремя дать хорошую взятку строителям железной дороги и вынуждены были платиться за это необходимостью ездить на станцию по длинной, невероятно пыльной дороге. Сам Челябинск в конце прошлого века представлял жалкую картину: маленькие подслеповатые домишки, пара церквей, две-три изрытые ямами улицы, грязная базарная площадь и облезлое здание тюрьмы на выезде. Ровно восемь лет спустя я провел два кошмарных дня в этой тюрьме, когда после 1905 года шел этапом в сибирскую ссылку. Но тогда это еще было скрыто в тумане будущего.
От Челябинска наш полупустой поезд стал понемногу наполняться. В мое купе сели трое: молодой чиновник акцизного ведомства с женой и грузный, пожилой поп, ехавший в Москву в командировку. Поп был самый настоящий, ядреный поп — в темно-серой рясе, в круглой с поднятыми полями шляпе, с большой окладистой бородой и огромной бородавкой под носом. Говорил поп басом. На каждой станции выходил и всегда возвращался то с жирной курицей, то с бараньей ножкой или крынкой топленого молока. В отношении меня поп сразу взял отечески-покровительственный тон и любил говорить:
— Ну-с, молодой человек, так как же? Покушаем?
Это, однако, отнюдь не означало, что отец Феофил (так звали попа) приглашает меня разделить с ним трапезу. Ничего подобного! Отец Феофил вытаскивал из саквояжа салфетку, аппетитно раскладывал на ней мясо, хлеб, огурцы и всякую прочую снедь, потом брал складной карманный нож и приступал к одинокому пиршеству. Ел он прожорливо, с икотой, громко чавкая и размазывая жир по губам. Мне всегда становилось противно. Когда же, наконец, все продовольственные запасы отца Феофила оказывались ликвидированными он утирал салфеткой рот и, вновь обращаясь ко мне, произносил:
— Ну-с, а теперь, молодой человек, не попить ли чайку? э?.. Древние мудрецы-то не зря говорили: в здоровом теле здоровый дух… Так-то!
Чтобы поменьше встречаться с моим спутником в рясе, я большую часть времени проводил на площадке вагона. Я любил часами стоять там, смотреть в окно, следить за вечно меняющейся панорамой гор, лесов, полей, рек, долин и думать… Думать не о чем-либо одном, ясном, определенном, а думать вообще, думать о многих вещах сразу, думать, точно плыть по широкой реке мыслей, без руля, без ветрил, отдаваясь на волю волн и течения. Это приносило мне какое-то глубокое успокоение, давало какую-то тихую, все существо переполняющую радость.
Однажды, вернувшись в вагон с площадки, я застал в моем купе горячий спор. Отец Феофил, пересыпая свою речь церковными изречениями, жестоко поносил Л. Н. Толстого. Особенно возмущался он взглядами великого писателя на брак. Акцизный чиновник пытался слабо возражать попу, а пришедшие на спор из соседних купе пассажиры что-то мычали себе под нос и то крякали, то красноречиво вздыхали. Во мне точно бес проснулся. Я любил Толстого, но еще больше я не любил отца Феофила. Перебив разошедшегося попа, я с авторитетным видом заявил:
— И ничего-то вы не понимаете в этом вопросе!
— Как не понимаю? — взревел поп.
— Да так, не понимаете! — дерзко ответил я. — Вы вот все насчет божьей благодати и прочее разоряетесь. А по-моему, так незаконный брак гораздо нравственнее законного.
— Что? — весь покраснев, как рак, закричал отец Феофил. — Как ты смеешь? Молокосос!
В страшном негодовании он совершенно забылся и перешел со мной на «ты».
— Во-первых, прошу меня не «тыкать», — отпарировал я. — А во-вторых, я прав. Разве вы не знаете, какие гадости прикрывает законный брак? Разве невеста часто не идет насильно под венец? Разве мужчины не женятся на деньгах?
Спор принимал характер скандала. Публика всегда охоча до подобных вещей. Моментально сбежались пассажиры со всего вагона, сгрудились около нашего куле и заволновались. Стали образовываться партии — за меня и за попа. Я же продолжал:
— Если люди сходятся в незаконном браке и готовы выдержать косые взгляды, сплетни, клевету, кривотолки, — значит, они действительно любят друг друга. Значит, такой брак хорош. А без любви брак безнравственен.
Отец Феофил был до такой степени потрясен моей дерзостью, что у него в горле дыхание сперло. Он только краснел, синел и что-то хрипел сквозь зубы, поминая «ехидну», вскормленную на груди. Среди собравшихся пассажиров пошел шум. На попа стали бросать иронические взгляды. Настроение «масс» явно поворачивалось в мою сторону. Отец Феофил, наконец, не выдержал, порывисто взбросил свое грузное тело с лавки и, хлопнув дверью, вышел на площадку. Постепенно все успокоились и разбрелись по своим местам.
После этого случая «дипломатические отношения» между мной и отцом Феофилом были прерваны, и мы расстались в Москве, даже не попрощавшись.
Семья Чемодановых проводила лето в деревне Кирилловке, верстах и сорока от Москвы. Место было типично среднерусское, тихое и красивое: лес, поля, луга, узкая извилистая речка, масса ягод, грибов и цветов. Снимали простенькую деревянную дачку с террасой. Тетя Лиля хозяйничала, тетя Юля философствовала о жизни и резонерствовала. По утрам пили молоко, в полдень обедали, часто ходили в лес или валялись на соседней полянке. Дети бегали, возились, играли, разбивали колени, резали пальцы. На воскресенье приезжал из города дядя Миша, тяжело нагруженный всякими свертками и заказами. Словом, внешне все было примерно так же, как в Мазилове, но только все мы, дети, стали на четыре года старше, и это накладывало новый отпечаток на всю нашу жизнь.