Потом мы расстались, чтобы уже больше никогда не встречаться, — если не физически, то духовно.
Вскоре после моего отъезда в Петербург Олигеры, в конце концов, обвенчались, а затем куда-то исчезли из Омска. На некоторое время я потерял Николая из виду. Но «след Тарасов отыскался». Олигер был одарен несомненным литературным талантом — быть может, не очень большим, но приятным, теплым, задушевным. Настроения у него были революционные, однако ему не хватало настоящей революционной выдержки и устойчивости. В эпоху пятого года он дал несколько прекрасных, подъемных произведений, но потом, когда пришла полоса безвременья, когда гнилостные миазмы контрреволюции заразили собой литературу, Олигер не сумел удержаться на прежнем пути. Порывистый, размашистый, эмоциональный, он не изменил, как многие другие, огням революции, но он все-таки отдал известную дань упадочным настроениям столыпинской эпохи.
Я вновь увидел Олигера только весной 1917 г., по возвращении в Петроград из эмиграции. Он был в это время известным писателем, занимал хорошую квартиру в центре столицы и жил до-прежнему с Людмилой, ставшей настоящей «литературной дамой». Мы встретились с Николаем, как близкие друзья детства, но очень скоро выяснилось, что у нас нет общего языка. С Олигером случилось то, что тогда стало уделом многих представителей левой интеллигенции. В течение долгих лет Олигер говорил, думал и мечтал о революции, но, когда революция, наконец, пришла, он не узнал ее, он испугался ее. Ибо революция пришла не в тех романтических одеждах, в которые он всегда ее одевал в своем воображении, а в изодранном рубище, в вихре, в гневе, с мозолистыми руками, с пылью, с грязью, с потом и кровью. И Олигер, подобно многим другим, не сумел рассмотреть за этой суровой внешностью того истинно великого и прекрасного, что несла с собой революция.
В буре событий того времени я не имел возможности часто встречаться с Николаем. Но все-таки видел ого несколько раз. Мы все меньше понимали друг друга. Летом 1917 г. Николай бежал из революционного Петрограда куда-то далеко — не то на Филиппины, не то на острова Таити — вместе с какой-то странной и ненужной экспедицией министерства финансов, отправлявшейся на Тихий океан для изучения каких-то странных и ненужных вопросов. Людмила, однако, осталась в России. Николай собирался вернуться домой в конце 1917 г. Не пришлось! Гражданская война и интервенция разорвали в то время Россию на части. Фронты и границы стали непроходимы. Мне неизвестны подробности дальнейшей судьбы Олигера. Знаю только, что он умер в Харбине в 1919 или 1920 г.
В памяти моей он, однако, остался, как один из самых ярких образов моей ранней юности.
Я нахожу дорогу
Когда ударил последний звонок, и поезд, тяжело пыхтя и громыхая медленно отошел от перрона омского вокзала, я как-то особенно остро почувствовал, что в моей жизни начинается совсем, совсем новая эпоха.
Позади были годы детства, отрочества, ранней юности. Позади были семья, гимназия, захолустный сибирский город. Позади остался весь тот мир, в котором я до сих пор рос и развивался, который крепко держал меня в своих руках и который ставил твердые рамки моим действиям, намерениям, желаниям, даже мыслям. Теперь поезд быстро уносил меня от всего этого прошлого, и пред моим умственным взором начинали открываться перспективы будущего, перспективы, казавшиеся безгранично широкими, туманно прекрасными, захватывающе интересными. Должно быть, такое ощущение бывает у молодого юнги, который долго болтался на маленьком катере по небольшому заливу я вот теперь впервые уходит в дальнее плавание на борту океанского корабля.
Весь путь от Омска до Москвы, который я проделывал уже не в первый раз, прошел у меня в каком-то радостном тумане. Я был в прекрасном настроении, являл образец добродушия и любезности в отношении моих случайных спутников по вагону, каждый отправлял с дороги восторженные открытки матери и Олигеру.
В Москве меня встретила на вокзале Пичужка. В ее семье не все было благополучно: несколько дней назад заболел скарлатиной ее младший брат Гуня. Пичужкина мать устроила карантин и заперлась с Гуней в двух изолированных комнатах. Тетя Юля с другим братом, Мишуком, временно перебралась в гостиницу. Отец Пичужки был в отъезде. В результате мы с Пичужкой оказались полными хозяевами в остальной части квартиры и зажили с ней весело, беспорядочно, богемно.
Пичужка к этому времени стала уже совсем взрослой, молодой, очаровательной девушкой. Своей живостью, умом, начитанностью, практической сметкой она поражала окружающих, и около нее всегда было много интересных молодых людей. Но сердце ее еще оставалось нетронутым, и увлекалась она больше всего своей работой в воскресной школе и на Пречистенских рабочих курсах. За год нашей разлуки Пичужка стала еще большей «культурницей», чем раньше, и это сразу же повело к жестоким спорам между нами. Я прожил в Москве, на перепутье, около недели, и почти каждый день мы вели идеологические баталии. Однако теперь мы были старше, больше знали, умели лучше уважать чужое мнение, и потому эти баталии, не в пример прошлому, были глубже, серьезнее, зрелее. Они не оставляли горечи и раздражения. Наоборот, наша старая дружба от этих споров только выигрывала. Мы становились как-то ближе и понятнее друг другу.
Е. М. Чемоданоеа (Пичужка), 1900 г.
Обычно с утра до вечера мы бегали по городу. Пичужка знакомила меня с своими друзьями и приятелями обоего пола, каковых у нее было немало. Мы ездили в Нескучный сад, катались на лодке по Москве-реке, ходили в театр, обедали в каких-то маленьких подозрительных ресторанах. К ночи мы возвращались домой. Пичужка заваривала чай и готовила ужин, а я развлекал ее в это время декламацией из Шиллера, Гейне, Байрона, Некрасова, Лермонтова и других моих литературных любимцев. После ужина мы устраивались по-домашнему: я сбрасывал свою студенческую тужурку и крупными шагами ходил по комнате с расстегнутым воротом рубашки, Пичужка облачалась в какую-то длинную материнскую кофту, похожую на халат, и с полураспущенными волосами садилась на низенькое кресло у печки. Тут у нас начинались споры и разговоры «на серьезные темы». Большей частью на одну и ту же тему: что делать? куда идти?
— Мы согласны с тобой в одном пункте, — говорил я Пичужке, — что нынешние порядки в России никуда не годятся. Их надо изменить. Очень хорошо. Но как?.. Вот тут-то и начинаются расхождения. Ты хочешь сначала обучить грамоте всех щедринских «мальчиков без штанов» и только потом уже менять порядки. А я в это не верю.
— А во что же ты веришь? — не без ехидства спрашивала Пичужка. — В очищение мира огнем?
Мне было несколько неприятно напоминание об этом моем недавнем божке, ныне уже низвергнутом с пьедестала, и потому я сам переходил в нападение:
— Твоя грамота — вещь, конечно, полезная, но она похожа на обоз атакующей армии… Я предпочитаю быть в передовой цепи застрельщиков. Мне так больше нравится, да это и важнее.
— О какой армии ты говоришь? — возражала Пичужка. — Что ты имеешь в виду?
— О какой армии? — повторял я. — Разве ты не чувствуешь, Пичужка, что в обществе подымается какая-то волна? Разве ты не видишь, что она с каждым днем растет, крепнет? Спящие просыпаются… Россия стоит перед бурей, перед большой бурей… Не пройдет двух-трех лет, и физиономия России совершенно изменится. Россия — великая страна, русский народ — великий парод. Пусть кричат, что мы, русские, не способны к мирному общему делу, — настанет час, когда русский народ докажет обратное…
И затем, приходя во все большее возбуждение, я продолжал:
— Я счастлив, что мне придется жить в эту чудную эпоху, когда Россия отбросит дух дряхлости и уныния, когда она помолодеет и разогнет свою согбенную спину… Может быть, и мне удастся сослужить хоть маленькую службу родине, разбудить хоть двух-трех спящих людей! не думай, что я рисуюсь, — я говорю это вполне серьезно: кровь мою и жизнь готов отдать моей стране!