— Это уже интереснее, я имею в виду последние вопросы! — вырвались у Кати Манн слова, выражающие мгновенный инстинктивный отпор (отчасти смягченный ее дипломатическим даром). — Интереснее чем то, что обычно хотят узнать ваши американские коллеги.
Но фройляйн Кюкебейн невозмутимо продолжила:
— Что же вы сами предлагаете нынешнему травмированному поколению, в качестве дара на будущее? Утешение или развлечение?
Томас Манн, казалось, был близок к тому, чтобы тотчас попрощаться и покинуть комнату. На виске у него билась жилка. Вместо того чтобы — как бы это сказать? — ответить какой-то светской фразой, он вспомнил слова, которыми заканчивается его роман о композиторе Леверкюне и гибели одного из миров:
— Скоро ли из мрака последней безнадежности забрезжит луч надежды и — вопреки вере! — свершится чудо? Одинокий человек молитвенно складывает руки: боже, смилуйся над бедной душой друга, моей отчизны!{459}
Старик сглотнул комок в горле.
— Ты спас много жизней, — жена сжала его руку, — ты внес во тьму мысль, искусство, богатство слов. Ты спас и немецкий язык, ты — совесть человечества. Я благодарна тебе.
— А я — тебе.
Любечанка, застывшая в неподвижности, видела, как Катя Манн вроде бы хотела провести по щеке тыльной стороной ладони, но тут губы у нее дрогнули и она взглянула на свои наручные часы с большим циферблатом:
— Томас Манн сегодня вечером будет читать отрывок из романа. Я думаю, нам пора.
— Вы обогащали и продолжаете обогащать нас культурой, Томас Манн.
— Я не очень понимаю, о чем вы, — нервно ответил он.
— Вы недавно осчастливили меня, прочитав стихи Платена. Способы познания в сегодняшнем мире меняются. Радио, молодое телевидение, спорт, чудовищная тяга к путешествиям: всё это, как мне кажется, не позволяет людям глубоко погружаться в прежние культурные сокровища. По прошествии какого-то времени будут ли нас вообще понимать?
— Может, надо просто заботиться о нормальном школьном образовании. Культура с каждым поколением предлагает все больше возможностей для развертывания личности. Кто не знает Платена, тому никто не запрещает узнать его. Никакой более важной задачи, чем расширение, с любовью и симпатией, гостеприимных лугов человеческой духовности, у нас нет.
— И на этом точка! — сказала его жена. — Конечно, мешок с соломой можно молотить сколь угодно долго. Но если в обществе преобладает равнодушие к знаниям, то результатом будет — в лучшем случае — взметнувшаяся в воздух пыль. Ведь и красивым человека не сделаешь… по распоряжению свыше.
— Вот мы и об образовании поговорили. — Журналистка уже добралась до последней или предпоследней страницы блокнота.
— Нам в самом деле пора. Не забудьте прислать предварительный текст интервью. Моя дочь, между прочим, прирожденный корректор.
— Дьявольская нехватка времени! — пожаловалась журналистка.
— Ну-ну, — услышала она от писателя, которому такая формулировка, как ни странно, понравилась.
— Кстати, по поводу «дьявольского», Томас Манн… — Она теперь сидела на самом краешке стула, глядя ему прямо в глаза. — Воплощается ли оно и сейчас в отдельных личностях и демонах, которые сидят, покачиваясь, на кушетке{460} и делают неотразимое предложение: пожертвовав своим душевным спокойствием в вечной жизни, приобрести власть, влияние, славу — в жизни земной; которые, иными словами, превращают человека в продажного и опустившегося лжеца? Или же зло — это бесконечные заросли кустарника, в которых мы в любом случае обречены блуждать?
— А вы-то что хотите предложить моему мужу? — возмущенно спросила Катя Манн, уже приподнимаясь со стула.
— Ничего, — успокоила ее карлица и улыбнулась влажными валиками-губами. — Ничего. Кроме, так сказать, закругления вашей славы. «Любекские новости» не имеют миллионных тиражей. Однако всё, что напечатано, остается задокументированным.
— Неслыханно! Это просто шантаж.
— О вас, Томас Манн, конечно, не скажешь, что вы вступили в сделку со злом. Но признайтесь: разве вы не обрели авторитет — хотя бы отчасти — именно благодаря борьбе с преступным началом? Разве нельзя предположить, что вы во многих отношениях связаны с Адольфом Гитлером так, как триумфатор и побежденный? И потому должны быть ему благодарны?
Катя Манн едва сдерживала себя; у ее мужа вырвалось: «Какое безумие! Это хуже, чем химера!»; сама же Кюкебейн, казалось, вот-вот лопнет от нетерпеливого ожидания.
— Братец Гитлер{461}, вот уж воистину… — И тут Томас Манн тоже поднялся. Он смерил взглядом маленькую упитанную барышню, примостившуюся на краешке стула; возбужденно прошелся по комнате; остановился, уперев руки в бока, напротив своей мучительницы.
— Я больше не хочу, чтобы его имя слетало с моих губ. Я не искал конфликта с ним. Этот конфликт разрастался, вопреки моей натуре, с течением времени. Каждый предпочел бы быть придворным поэтом у достойного любви маркграфа Баденского{462} или у великолепного дюссельдорфского всадника…
— Но это не принесло бы вам такой славы.
— Гитлер, конечно, — олицетворенная катастрофа. Но это не причина считать его неинтересным как характер{463} и как судьбу. Я от всей души желаю, чтобы это общественное явление вечно привлекало к себе внимание, как образец позора. Вагнерианство, в худшем его виде, — таков феномен Гитлера. Артистизм, да… Не приходится ли, хочешь не хочешь, усмотреть в этом феномене некое проявление артистизма? Каким-то посрамляющим образом тут налицо всё: «тяжесть», леность, полутупое прозябание в низах социальной и духовной богемы, и тут же — стремление одержать верх, подчинить себе… Но налицо и ненасытность, неуспокоенность, забывание успехов, которые быстро перестают удовлетворять самолюбие, готовность любой ценой пробомбить себе свободный путь, пустота и скука, когда ничего не клеится и нечем держать в напряжении мир{464}. Братец… он неописуемо сильно действует мне на нервы. Он научил меня одному некрасивому, но необходимому чувству: ненависти. Если я и вырос благодаря такому ненавистному брату, то есть благодаря ему стал беспощадным к тем, кто искажает унаследованные нами ценности и блага, то все же я горжусь, что, пусть мне и нелегко это дается, являюсь представителем другой Германии.
— Похоже на ваши зажигательные речи по Би-би-си…
— И еще я хочу высказать совет. Эта страна, этот народ вовсе не обязаны — во все грядущие времена — бесконечно мучиться угрызениями совести из-за столь убогого чудовища. Время, которое я имею в виду, еще не настало. Но когда-нибудь позвольте этому супер-мошеннику окончательно сойти в мир теней; порой вспоминайте его, конечно, как нечто ужасное, однако себя ощущайте новыми гражданами: цивилизованными и исполненными врожденного, неотчуждаемого человеческого достоинства, которое является единственной мерой для наших поступков и помыслов. Наслаждайтесь и впредь безвредным колдовством и тайнами, сохраните их для себя. Ибо именно так должен восприниматься каждый человек: как загадочный и благожелательный спутник на нашем жизненном пути. А всё прочее едва ли заслуживает упоминания. Ярлык «изверг» ничью сущность не определяет.
— Эруптивное, Томас Манн: вот чего я искала в вас! Я ждала, когда вы покажете свое нутро, неважно, в какой связи… Мы все инстинктивно ждем от другого человека безудержного порыва, и я хотела, чтобы вы тоже хоть раз утратили контроль над собой, чтобы заговорили с нами своими потрохами…
— Что у вас за образы! — возмутилась Катя Манн.
— И вот я удостоилась шанса пережить такое.