— Где-то в Калифорнии, кажется, у Фрица Ланга, я слышал шутку: «Какие три бедствия для всего человечества породила Германия? — Карла Маркса, архитектурные принципы Баухауза и Адольфа Гитлера».
В перелистывании скрепленного проволочной спиралью блокнота карлица тоже демонстрировала большую ловкость.
— Вы, пожалуйста, пришлите нам текст интервью, до публикации, — вмешалась Катя Манн. — В Цюрих, для предварительного просмотра. Это ведь обычная процедура.
— Конечно. От уточнений интервью только выиграет, в плане его остроты. Хотя наши читатели, думаю, всех тонкостей в любом случае не поймут. (Хотела ли она таким образом их успокоить?) — А как вы относитесь к Сталину и Вальтеру Ульбрихту?
— Даже рискуя, что в вашем тексте появятся повторения, фройляйн, я все же настаиваю на важности таких принципов, как свобода, справедливость и благоденствие. Думаю, с этой точки зрения лучшими временами, какие мне довелось пережить, были периоды кайзеровской империи, Веймарской республики и нашей жизни в Пасифик-Палисейдз{456} (почти до самого конца). Коммунистическая идеология, по сути, очень похожа на христианскую идею радикальной любви к ближнему. Но какие жестокости и ограничения всегда влекут за собой жесткие программы! Так что с гораздо большим удовольствием, от души, я бы присоединился к Шиллеру с его свободным призывом: быть человечным, никогда не притеснять ближнего, не унижать его. Для жизненного девиза этого вполне достаточно… Вообще же затронутые вами темы — если позволите мне такое замечание — внушают отвращение, потому что связаны с идеологией.
— Нам приходится мучиться с тем, что мы не можем переварить. Иначе на Земле давно уже был бы рай.
— И вообще говорить об этом скучно, — заметила Катя Манн. — К нам, между прочим, обращаются многие попавшие в беду люди, со всего мира, — продолжила она (что вызвало заметный интерес со стороны ведущей протокол журналистки). — Недавно, например, Томас Манн вступился за преследуемых и заключенных в Восточной зоне. Это ведь правда, что инакомыслящие там привлекаются к суду, как когда-то представали перед «народным судом» противники нацистов. Так вот, Томас Манн написал письмо руководителю компартии Ульбрихту. Четыре дня корпел над формулировками…
Пораженная маленькая журналистка впервые отложила карандаш.
— Это не следует записывать, — распорядилась госпожа Томас Манн. — Такие вмешательства должны оставаться в тайне, иначе они не подействуют. — Что же ты, — обратилась она к мужу, — написал Ульбрихту и его партийным товарищам?
— Не надо…
— Она не будет это стенографировать.
Журналистка бросила на нее яростный взгляд.
— Или мы это вычеркнем.
— Что ж, я объяснил партийному секретарю: если коммунисты хотят мира… а я думаю, что хотят, — повторил Томас Манн в заполненной сигаретным дымом комнате, — то он должен сделать всё, от него зависящее, чтобы способствовать распространению гуманизма. Он должен позаботиться, чтобы его тоталитаризм отличался, как небо от земли, от тоталитаризма фашистского. Используйте свою власть, написал я ему, чтобы осуществлять акты милосердия. Не будет милости упрямому безумцу, который мнит, что один владеет всей правдой и правом на неумолимую жестокость. А к тому, кто проявляет милосердие, в трудный час тоже отнесутся милосердно.
В мезонине повисла подобающая после таких слов тишина. И в ней растворилось тихое «Безупречно», выдохнутое карлицей с огненными рогами.
Вскоре журналистка заметила золотую цепочку на жилете Томаса Манна. В кармане, очевидно, тикали те самые часы «в прилично оформленном корпусе», которые, как помнят знатоки, Томас Манн получил в 1905 году, в качестве свадебного подарка, от известных своим свободомыслием бабушки и дедушки его жены; эта бабушка — Хедвиг Дом{457}, — пламенная поборница женских прав, в свое время лишь с большой неохотой признала упрямца, вторгнувшегося в их семью, и ранний брак внучки.
— Молодые читатели, Томас Манн, теперь охотнее обращаются к произведениям молодых художников и писателей. У каждого поколения — свой жизненный опыт и потребность в соответствующих ему картинах мира. Это в порядке вещей. Но как вы справляетесь с таким фатумом?
Несмотря на летнюю жару — которая здесь, в «кишке Яна Веллема», проявлялась как духота, — после этих слов, казалось, повеяло ледяным сквозняком{458}. Катя Манн молчала, поскольку запретила себе упоминать высокие цифры продаж, многочисленные проекты экранизаций. Ведь может случиться, что недоброжелательная журналистка ответит: это, мол, последний всплеск интереса к работам ее супруга, последний урожай на уже истощившейся почве… Барышня в красном опять заерзала:
— Вы принадлежите к тому же поколению, что и Франц Кафка, чье творчество становится всё более популярным и воспринимается как осмысление — в форме притчи — современного мира: как изображение человека, который лишен всякой возможности самоопределения и какой бы то ни было укрытости, который гибнет между жерновами анонимных сил. Вы лично знали Кафку?
— Нет, мне не довелось. — Теперь сдержанность Томаса Манна казалась результатом насилия над собой, и фройляйн Кюкебейн с интересом за ним наблюдала. — Конечно, я, как и многие другие, поздно узнал Франца Кафку, свойственную ему глубину проникновения в бытие; я воспринимал его прозу с изумлением и удовлетворением, тщательно ее анализировал; я понимал: этот писатель, столь несчастливый в жизни, никогда не создавал фальшивой видимости счастья. Когда он показывает наше бессилие, я это воспринимаю как предостережение: напоминание, что мы не должны пассивно подчиняться тем силам, которые хотят нас унизить и погубить. Признаюсь… — он сделал паузу, обе женщины завороженно смотрели на него, — что при чтении описанных им кошмаров, связанных с манией преследования, я часто невольно начинал смеяться. Каждое существо у него настолько угнетено или так сильно угнетает других… Нет никакого воздуха для дыхания, хотя прочувствованно это грандиозно, — и смех остается единственным спасением, отказом подчиниться… Потом ты возвращаешься в собственную повседневность и тащишь привычную лямку, можно сказать, с большей охотой, как будто стал умнее.
— Вы смеетесь, когда Грегор Замза утром просыпается в собственной постели жуком?
— Да, и тут я смеюсь, потому что это хорошая притча, но это не жизнь в ее целостности — в жизни время от времени попадается еще и радующая нас чашка кофе… Та утрата способности самостоятельно определять свою жизнь, которую подразумевает ваш вопрос, как мне думается, всегда есть проявление личной или общественной несостоятельности, а этому необходимо что-то противопоставить.
Все трое, как по команде, глотнули воды, пумперникель же оставили нетронутым. В беседе, неожиданно принявшей неприятный оборот, наступила, похоже, патовая ситуация. Может, эта никому не ведомая Кюкебейн приехала специально, чтобы подпилить ножки трона нобелевского лауреата?
— Мне непременно нужно вот что у вас спросить, Томас Манн. Новый экзистенциализм, театр абсурда, Сэмюэл Беккет… вам вообще что-то говорят эти духовные эрупции?
Катя Манн откинулась на спинку стула. Будь сейчас на столе колокольчик, она бы позвонила.
— Если бы я писал дневник… — он дотронулся безымянным пальцем до брови, — вы бы нашли там ответ на свой вопрос, прописанный черным по белому.
— А вы разве ничего такого не пишете?
Он не ответил.
— Как вы сами себя позиционируете, это ведь важно…
— Разве?
— …позиционируете в нынешнем духовном ландшафте, в той внутренней пустыне, что возникла после войны, когда ни в какое спасение уже нельзя верить. Верность, отечество, церковь показали свою неспособность противостоять массовым убийствам, человечность не спасла от разрушений и кровопролития. Театр абсурда, экзистенциализм: они ведь как раз и свидетельствуют о том, что мы — всего лишь беспомощные насекомые.