— Я так и сделаю. А скажите, господин Анвар (она все-таки запомнила его имя), насколько хорошо вы понимаете по-немецки? Мне это не совсем ясно. Своими недовольными гримасами и упоминаниями Лао-цзы вы можете одурачить Клауса Хойзера, но не меня.
— Вы очень о личном.
— Простите, тут вы правы. Но вы, как я вижу, все-таки меня поняли.
— Не совсем. Четверть.
— Загадка Востока… А что вы пьете?
— The last one[50].
— May I?[51]
Анвар кивнул. Эрика Манн взяла у него бокал и отхлебнула: «Хороший выбор».
Она присела на ручку его кресла:
— Не хочу, чтобы у вас сложилось обо мне превратное впечатление, господин Анвар Батак. Мы были вместе в вашей спальне и теперь немножко знаем друг друга. Я в восторге, что познакомилась с вами и снова встретила легендарного Клауса Хойзера. Вы понимаете, что я говорю? — Отпив один глоток, он вернул ей бокал. — Вы можете навестить нас в Цюрихе. После того, как я подготовлю отца (в душевном плане), — по problem[52].
— Цюрих.
— Да. Так я сказала. Здесь в отеле остановился, кроме вас, и бывший фельдмаршал, обер-нацист, и для этой проблемы тоже надо найти решение. Мой отец не должен с ним встретиться. Кровожадный пес и нобелевский лауреат — немыслимо. Есть и еще один нежелательный визитер.
— Я видел.
— Хорошо, что вы столь понятливы. Итак: вы не придете на его выступление.
— Нет. Кушать. Немецкое.
— И вы сделаетесь невидимыми. Или съедете. Либо одно, либо другое, мне все равно. Вы поняли?
— С Клаусом говорите. Родители в Мербуше очень шумные. И — бегство оттуда.
Эрика Манн допила бокал и отказалась от безнадежной затеи. Она поднялась на ноги.
— На мои плечи взвалено всё. Я должна еще сократить текст, который он будет читать на вечере. Вчера в Кёльне мы несколько переборщили со временем. Мы еще должны написать письмо в Шиллеровское общество{231}. И — настойчивое напоминание относительно выплат тантьем за роман «Будденброки», из Советского Союза. «Государственное литературы», или как там обозвало себя тамошнее издательство{232}, хочет платить в рублях, а не во франках. Но об этом даже речи не может быть. Коммунизм, может, и победит империализм — но не меня. Я должна также продумать порядок размещения за столом, для завтрашнего обеда. Отец не любит сидеть рядом с философами и учеными, но ценит — особенно после обременительных церемоний — возможность вступить в легкую, окрыляющую беседу. То есть здешнего бургомистра с его, скорее всего, коммунальными темами, тоже надо бы посадить подальше от отца. Альберт Эйнштейн, Герман Гессе, Чарльз Чаплин — это, конечно, идеальные собеседники для светской болтовни, но их, к сожалению, не будет. Итак, как вы видите, у меня сплошные заботы: я взвалила на себя кучу обязательств, чтобы эта творческая поездка, одна из последних — а у нас, увы, имеются основания считать ее таковой, — прошла без никому не нужных волнений и сложностей. Мама едва ли способна мне помочь. Она чувствует себя хорошо, где бы ее ни посадили. Другое дело отец. Он нуждается в заботе. Моей. Клаус Хойзер не может, по прошествии почти тридцати лет, просто внезапно сесть за стол напротив него или рядом с ним… Вы же понимаете.
Анвар никак не отреагировал.
— О чем бы они стали говорить? О своей любви? Или — молчать о ней? На глазах у всех? — Она поднялась еще раньше, но только теперь, наконец, рука ее тоже отделилась от кресла. — Молодой человек, я рассчитываю на вас и на вашего друга. Вы не станете преследовать Томаса Манна. Он уже стар. Он нуждается в том, чтобы его всячески щадили. Затворенное в его сердце должно и дальше оставаться непотревоженным. Вы понимаете, что имеет в виду его озабоченная хранительница… Я постараюсь найти для вас другое удобное пристанище. Может, даже с видом на Рейн.
Анвар кивнул.
— Выпроваживать Клауса… Вы даже не представляете, как это тяжело… (Тем не менее, она явно чувствовала облегчение.) Ведь он тоже не безразличен мне.
Эрика Манн протянула Анвару руку:
— До свидания. В Цюрихе.
После чего повернулась и пошла прочь.
Шла она суверенно: будто весь вестибюль был декорацией для ее бенефиса.
No brown after six[53]. Клаус соблюдал это правило и сменил коричневые ботинки с сердечками на черные. В лифте какая-то дама не стала ждать, пока он предоставит ей возможность выйти первой, а сама протиснулась мимо него.
Клаус Хойзер стал высматривать своего спутника и быстро обнаружил его — сидящим в кресле. Ванна, похоже, не особенно освежила Клауса. Лицо его, над воротником пальто, казалось побледневшим и узким. И он вытащил носовой платок, с явно измученным видом высморкался. Ага, понял Анвар Батак: насморочный синдром. У его товарища при повышенных нагрузках или слишком сильных требованиях к организму часто начиналось действительное или мнимое воспаление слизистой оболочки носа. В самом худшем случае он сморкался каждые пять минут, нос у него мгновенно краснел, и он утверждал даже, что плохо слышит одним ухом. При таком развитии событий он быстро уподоблялся маленькому больному ребенку: боялся, что не вытер достаточно аккуратно нос, что все замечают его безнадежную беспомощность. А тут еще и заложенное ухо… Клаус начинал напряженно вслушиваться в чужую речь, боялся, что мало-помалу совсем оглохнет, и внутренне сопротивлялся перспективе утраты остатков молодости. Еще в Мербуше, под бурями родительского многословия, он много раз хватался за носовой платок, это чистящее средство для носа: индикатора его душевного состояния. Теперь ему опять пришлось прибегнуть к белому носовому платку. Послеполуденная двойная атака не прошла для него бесследно. Конечно, повышенная физическая или душевная нагрузка сказывалась — без предупреждения — и на других частях тела. Иногда это проявлялось как мерцание в глазах, иногда — как ощущение, будто воспалилась десна, или как покалывание в области сердца. Напряжение плечевых мышц Анвару обычно удавалось снять, с помощью массажа. Вот только против этой насморочной беды и связанным с ней страхом перед глухотой индонезиец ничего поделать не мог: тело выбирало — чтобы сообщить, что не справляется с нагрузкой, — именно голову, где ощущение неблагополучия воспринимается особенно болезненно. Один французский врач уха-горла-носа, в Шанхае, обследовав Клауса, не обнаружил у него ничего серьезного: никакой деформации околоносовой придаточной пазухи или барабанной перепонки; но Клауса тем больше настораживало, что периодически он внезапно становится жертвой этих органов. Конечно, с возрастом каждый человек начинает слышать хуже, успокаивал его доктор Дюфур: потому что становится труднее отфильтровывать голоса из общего шумового потока. Но это в порядке вещей. Сейчас, мсье Хойзер, появились вполне приличные слуховые аппараты. — Клауса это сообщение не обрадовало. «Все подобные приспособления только замедляют распад», — так комментировал он услышанное в самые мрачные свои дни; в часы же, когда чувствовал прилив сил, говорил: «Это тоже неплохо — становиться старше, более зрелым, как все те, кому не пришлось умереть молодым. Главное, что человек вообще сколько-то времени жил. Но ведь я-то уже пожил в свое удовольствие? Лишь мишура и пустяки творения людской руки{233}, и сам человек — тоже». — А порой он вообще забывал о Malaise[54], заключающейся в том, что человек уже не может жить, не чувствуя свое тело. Так случалось у барной стойки, во время интересного разговора, в шумной и пестрой сутолоке на пароме, курсирующем между Баошанем{234} и островом Чунминдао. Человек в таких ситуациях ощущает себя включенным в общий процесс цветения и отцветания.