Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Всё это свидетельствует о вашем тесном общении, — резюмировал услышанное Клаус. — Так в чем же проблема?

— Вы видите меня в лохмотьях и уничтоженного.

— Не каждому дано получить Нобелевскую премию.

— Мало-помалу и в некоторой степени, — тут профессор впервые усмехнулся, — выпавший ему успех — которому я сам отчасти способствовал — и обволакивающие его персону клубы восхвалений (он ведь всегда казался читателям кокетливо-стабильным, чуть ли не играющим с немецкой серьезностью) начали действовать мне на нервы… Но вы не выдадите меня? Он ведь об этом не знает.

— Вы напрасно беспокоитесь.

— Дело в том, что лет этак пятьдесят назад я был консультантом комитета в Стокгольме.

— Сенсационная новость!

— Но я предложил в качестве кандидата на высочайшую премию не Томаса Манна{217}. А Стефана Георге.

— Этого я не скажу вашему старому другу.

— У него и без того было достаточно барахла в шкафах.

— Вы потому и нуждаетесь во мне как в посреднике?

— Ах, что вы! Речь идет о гораздо большем!

— Чем Нобелевская премия?

Клаусу Хойзеру последние сообщения показались заслуживающими внимания. Если поначалу он чувствовал себя захваченным врасплох и попавшим в затруднительное положение, то теперь это чувство тревожного недовольства, похоже, перескочило с него на господина профессора. Тот попытался изобразить располагающую улыбку, но тут же ухватился, будто ища для себя опору, за жестянку для бутербродов.

— Опустошительные тогда были времена и скверные события, любые слова могут дать о них лишь отдаленное представление. Я получил приглашение на кафедру в Кёльне и вместе с Эрнстом перебрался в Западный Рейх{218}. Но что в те годы — на берегах Рейна — еще оставалось немецким, оставалось нашим отечеством? Согласно позорному Версальскому договору, Германия одна несла ответственность за войну — как будто массы в Париже и Лондоне не радовались военному конфликту точно так же…

— Вопрос об ответственности сложный: его решение зависит от того, кто первым выступил в поход и кто победил.

— …Германия была разграблена, порабощена. Она потеряла все колонии и торговый флот; Верхняя Силезия и Эльзас достались врагу; тысячи локомотивов отправлялись, в качестве возмещения убытков, мстительным победителям; во Францию транспортировались телеграфные столбы; невообразимую репарационную сумму — эквивалент пятидесяти тысяч тонн золота — предстояло выплачивать еще нашим внукам и правнукам{219}.

— Я думаю, господин профессор Бертрам, что и намерения немцев относительно побежденных — в случае нашей победы — вряд ли были бы более человеколюбивыми.

— И вот победители вошли маршем на нашу территорию. Оккупировали Рейнланд, чтобы выжать из нас последнее и на все грядущие времена оскопить наш Рейх.

— Да, хорошего мало. — Клаус отчетливо вспомнил то время. — Бельгийские солдаты заняли Оберкассель, центр Дюссельдорфа был французским, а если ты хотел попасть в Бенрат{220}, то должен был предъявить свой пропуск англичанам. Каждая сумка, каждая ручная тележка подвергались досмотру. Такое мирное соглашение только обновило взаимную ненависть.

— Нужно было сопротивляться. Наших людей — обезоруженных, униженных, с бессильной склочной республикой за спиной — могли спаять в одно целое лишь силы духовности.

— Гм, спаять в одно целое? Многие, с немалой выгодой для себя, сотрудничали с оккупантами; другие радовались, что, по крайней мере, закончилось время массовых смертей и что мы, наконец, обрели демократию. Моя мама впервые получила право участвовать в выборах, отец писал картины с большей свободой и экспрессией, чем когда-либо прежде. Тогдашняя бурлящая Германия стала лабораторией эпохи модерна. Клаус запнулся: такие мысли он, возможно, в то время подхватывал на лету, у себя дома; он мысленно увидел перед собой сестру, в коротком платье-«чарльстон» с бахромой, прикрывающей колени. Кино, варьете, поединки боксеров: всё, что могло отвлечь возбужденных людей от повседневных забот или, наоборот, привести в еще большее возбуждение, всё это имелось и в Дюссельдорфе, несмотря на присутствие оккупантов, и превращало город в единую танцевальную площадку, по краям которой толпились бессчетные нищие и представители разных партий выкрикивали свои программы (Ротфронт, вперед! Экспроприируйте заводы Круппа и СтиннесаДанциг останется немецким… За примирение и социальный мир, рейхсканцлер Мюллер{221}. Через пять лет — по цепеллину для каждого!). Самые невероятные фразы и лозунги…

— Против одичания, против всего диффузного, что, возможно, опьяняло вас в ваши молодые годы…

— Тогда свершалось много подлинных прорывов.

— …могло помочь только возвращение к исконно-немецким ценностям.

Клаусу внезапно показалось, будто в помещении иссяк кислород.

— Я тогда делал всё, что было в моих силах, как германец и как носитель избранной крови. Вы, наверное, помните, еще со школьных времен, мое стихотворение о Шпайере{222} времен французской чумы? Когда марокканцы патрулировали улицы вокруг императорского собора.

Вы, унтерменши, что пальцами шимпанзе
Тянетесь к нашим матерям и детишкам,
Вы, обитатели первобытных трущоб,
Священный Рейн — для вас это слишком.
Брошен ваш жребий: вы навлекли на себя
Горгону-Гибель. Месть — вот ее обычай.
Такая победа — червивого мяса кусок:
Сдохнете все, подавившись добычей.

— Какая гадость!

Профессор Бертрам, по-видимому, истолковал эту реплику ошибочно, поскольку заметно приосанился:

— И в песнях, и в прозе я призывал к борьбе против вырождения Германии. Немец не нуждается в свободе, ведущей к постоянной грызне. Его свобода — это братство по крови.

— Как, простите?

— Только сплоченные ряды готовых к самопожертвованию нордических героев, освободившихся от разъедающих примесей чуждой крови — вы ведь знаете, что иудеи в то время задавали тон во многих областях жизни, — могли дать нам наивысшую свободу: свободу радостной жертвенности.

Незванный гость, гибельно заблудившийся в давно прошедшей эпохе, торжествующе обхватил руками столбик кровати.

— Томас Манн вам ничего не возражал?

— Он повел себя как тряпка. После долгих колебаний, которые уже сами по себе есть признак упадка, сделал выбор в пользу Республики. Окончательно и бесповоротно. Это как если бы гора Брокен в Гарце вдруг повернулась на 180 градусов. — Профессор Бертрам, обратившись лицом к окну, неприязненно продекламировал (цитату, по всей видимости): «Бога сражений больше нет»{223}. Республика — можно подумать, она уже не является Германией! Немецкое государство, хотим мы того или нет, досталось нам. Так называемая Свобода — не забава и не удовольствие, не то, что я удерживаю за собой. Ее другое имя — Ответственность. — Бертрам произвел сопящий звук и затем продолжил: Республика — то, что принято называть демократией и что я бы предпочел назвать гуманностью{224}. — Удивительно: внезапно сделать Любекскую республику моделью для всего мира!.. Да, в Мюнхене — по крайней мере, в доме на Пошингерштрассе — он вел себя как мы все; правда, в отличие от других, много и роскошно путешествовал за границей. И что же я слышал от него, чувствуя всё большее отчуждение? Те письма я помню наизусть. Мой национализм, Бертрам, иной природы, чем Ваш… Несколько раз, когда вы восхваляли Север, я невольно думал о ребенке, о маленькой девочке, полу-испанке полу-немке, которая ехала с нами из Сантандера{225} в Гамбург. Сказочное существо: грациозное, с перламутровой кожей, с черными глазами и волосами, совершенно очаровательное. Одна глупая немецкая мадам не удержалась от замечания: «Признаки худшей расы всегда пробьются наружу». Не могу передать, насколько убогой показалась мне эта дура… Я ведь скорее художник, меланхолик, человек, который наслаждается противоположностями и играет с ними, нежели судия и пророк, который обожествляет одно и обрекает на адские мучения другое. — Оригинальная и аристократичная позиция, не так ли?

39
{"b":"596248","o":1}