— Он что же, боится? Надеюсь, не меня.
— Еще чего! Детство Анвара прошло в окружении тигров и тайфунов, он даже способен сбить цену на гостиничный номер…
— Я думала, его зовут Батак.
— Феноменальная память! Он носит все три имени.
Это сообщение успокоило Эрику Манн, ее взгляд скользнул по чайнику, затем по кровати (где наметилась легкая разрядка напряженности) и сосредоточился на телефонном аппарате.
— Можно? — Она уже набирала. Клаус кивнул. — Пожалуйста, напитки и сандвичи. Хойзер, пятисотый номер. Шампанское: «Рёдерер» или, например, «Вдову»{163}. И «Егермейстер»{164}… Бутылку, естественно. — Затем, резко: — Или вы его храните в бочках? Всё запишите на счет апартаментов «Бенрат».
Она на мгновение прижала пальцы к вискам, закурила сигарету, села в коктейльное кресло и выпустила в потолок колечко дыма.
— Клаус писал слишком быстро, — пробормотала она. — В романе «Встреча в бесконечности» запутался с гостиничными номерами… Может, всё это было в большой мере автобиографией, а в таких случаях материал рано или поздно иссякает… Голо, тот прячется за историческими персонажами, но в них, по крайней мере, нет недостатка… Здешние сандвичи, боюсь, станут катастрофой… Не хватало, чтобы их принес нам бывший гестаповец…
На этом ее разговор с собой прервался. На нее было приятно смотреть. Стройные ноги, одна закинута за другую; стопа, стянутая кремовыми ремешками, покачивается; голова косо наклонена вперед, веки устало прикрыты; струйка дыма змеится вдоль узкой щеки, открытого лба, волны седых волос. Эрика сидит, погрузившись в себя, и на фоне стены кажется странно беззащитной. Рукава в три четверти не скрывают загорелую кожу рук… Она взглянула на Клауса Хойзера, большие глаза блеснули — за ними разыгрывались какие-то истории; их, наверное, преследовали воспоминания; в них угадывались выступающее из берегов время, и отчаянно-тщетный новый порыв, и очень зоркая бдительность. Улыбка пробежала по губам… Клаус вдруг понял, что никто не может надолго привязать к себе такую женщину. Глаза ее выражали тоскование; губы, в быстрой переменчивости, — печаль и озорство; корпус над нервно покачивающейся стопой покоился в неподвижности. В ней, вероятно, давно утвердилось самосознание, в котором соединены высокие требования и забвение себя, самостоятельность и ощущение принадлежности к чему-то. Помимо всего прочего, как знал Клаус, в молодости Эри была прославленной участницей автомобильных ралли: после пробега по Европе один раз, в качестве победительницы, даже торжественно проехала по Курфюрстендамм; а вообще отваживалась — во времена ухабистых шоссе и песчаных дорог — добираться со своими товарищами до Марокко, до Персии. «Сумасбродное исключение из правил»: так называлась опубликованная в то время газетная статья, посвященная знаменитой дочери великого писателя.
Благодатным ветерком вдруг потянуло из-под мансардной двери. Эрика Манн поднялась; проходя мимо Клауса Хойзера, снова едва заметно дотронулась до его плеча; вышла на балкон с решетчатым ограждением и, поверх крыш, устремила взгляд вдаль: туда, где прежде простирался нарядный город. Теперь она опять казалась угрожающе-оживленной. Клаус не без опаски наблюдал за Эрикой сзади: как она стоит у балконных перил. Платье развевалось.
— Красивая беспутная страна, — зазвучал голос с балкона. — Она меня выкормила, и я всегда любила ее… да, конечно, по большей части издали; отсюда и моя яростная ненависть к ней, когда она себя осквернила. Убийства на этой благословенной земле… осквернено всё, что когда-то считалось важным: верность, любовь к родине, достоинство… Теперь разве что музыка Баха и Ханса Эйслера{165}, Шиллер и участники Сопротивления, а также исключительно доброкачественные поступки смогут оправдать нас перед мировым сообществом — может быть, но далеко не сразу. — Она указала рукой вдаль. — Как такое могло произойти в сознании людей, остается загадкой. Ведь у нас было не только слепое подчинение начальству, но и Лессинг, и веселые песни, и гостеприимство, и мирная готовность к самопожертвованию. Возможно, да, наступит далекий день, когда никто больше не будет спрашивать, почему немцы с таким воодушевлением стремились к разрушениям и убийствам, — ведь никто сегодня не задумывается о том, какое безумие несколько столетий назад побудило католиков и протестантов яростно сражаться друг с другом, добиваясь окончательного взаимного истребления. Я тоже могу представить себе куда более привлекательные виды деятельности, чем предостерегающая проповедь. Конечно! Но нам еще предстоит долгий путь до того поворотного момента, когда мы будем вправе позволить себе забвение. Что-то — постороннее или внутренне присущее нам — в свое время сыграло зловещую роль в нашей судьбе.
Она обернулась.
— Сразу после победы я объездила всю эту страну. Я нашла ее более разрушенной, чем предполагала. Наихудшее запустение со времен сожженного Карфагена… К сожалению, очень редко случалось так, чтобы люди надолго усваивали уроки истории. В Берлине, среди руин, кто-то наигрывал на пианино прусский марш. На улицах вся торговля скукожилась до черного рынка. Повсюду — инвалиды, красноармейцы, катающиеся на велосипедах без шин, измученные женщины, пытающиеся обменять какие-то затхлые тряпки на одно яйцо: такая вот столица Германии. Но попадаются, среди прочего, и шикарные господа, всегда всплывающие на поверхность, как глазки жира в супе… Один человек рассказал мне о своем однополчанине — лейтенанте, чей дневник ему как-то довелось пролистать. Все годы войны, ежедневно, этот лейтенант записывал на левой половине дневникового разворота какое-нибудь стихотворение, которое не хотел забыть: Гёльдерлина или, например, рильковское И следом проплывает белый слон{166}… А на правой половине однажды появилась такая запись: Странно. Когда я впервые выстрелил в спину русской женщине, я дрожал. А теперь чувствую себя неважно, если не расстреливаю в день по десять человек. Всякий раз, когда я нажимаю на спусковой крючок, вверх по позвоночнику поднимается теплая, приятная струя. — Она не сделала паузы: — Немцы доказали, что не могут сами собой управлять. Что касается немецкой политики, то ее, Клаус, в принципе не должно быть. Оккупантам следует остаться здесь и заняться перевоспитанием населения. Необходимо переработать и перевести на немецкий школьные учебники, американские и английские. Если бы существовал способ упразднить целый народ, то сейчас для этого самое время. Конечно, маленькие дети не были виноваты… Я тут встречалась с одним поэтом, о котором сейчас много говорят. Как о голосе Сопротивления. С Вернером Бергенгрюном{167}. Так вот, он никогда не был нацистом. Для стихотворений, вошедших в книгу «Dies Irae»{168}, он нашел сильные и волнующие слова, направленные против морального разложения и духовной опустошенности нашей нации. Но даже когда Бергенгрюн — на словах — призывает к покаянию, он умудряется изобразить эту страну как «избранную», в каком-то смысле предназначенную самой судьбой для неслыханно горьких испытаний. — Она облокотилась о балконную решетку, откинула голову назад: — Я в обликах многих пред вами являлся, но вы не узнали меня ни в одном. Я был иудеем оборванным явлен и в дверь постучался, убогий беглец. Но вызван палач, соглядатай приставлен: вы мнили, что кровь одобряет Творец… Являлся как пленник, поденщик голодный, избитый плетьми среди белого дня. Вы взор отвращали от твари негодной. Судьею пришел я. Узнали меня?{169}… Народы, мы страдали за вас и ваши прегрешения. Страдали на древнейшей сцене судеб Европы, страдали, и за вас тоже, страданием искупления, ибо в отпадении от Бога были виновны мы все. Народы, внемлите Божьему зову: покайтесь!{170} — Эрика Манн отошла от балконных перил. — Ну и как мне назвать такие стихи — бесстыдными, глупыми или манерными? Народы, судьбы — такие понятия нынче звучат невыносимо претенциозно; а немцы у него предстают как жертвы космической коллизии! Тогда как на самом деле, чтобы избежать катастрофы, им нужно было всего лишь отказаться подчиняться военным приказам или всем вместе отправиться в церковь и помолиться там. — Взгляд ее стал колючим. — А ты где был, Клаус? Прости, что стареющая женщина так много болтает. Ведь я все еще остаюсь перечной мельницей, я продолжаю вертеться. Молчать все мы будем потом… Так где ты был?