Арман, которого электрик, сомневаясь в его французском происхождении, считает авантюристом, сегодня отсыпается после смены. Поэтому решетчатую дверь лифта открывает малыш Макс. Из лифта выходит господин с собакой и отправляется на прогулку. Центральная люстра в холле изливает медвяный свет. Плитки пола между половиками начищены до блеска. Ощущение напряженного спокойствия еще больше усиливается, когда Мерк, директор отеля, быстро проходит мимо двери лифта в хозяйственный отсек. Предстоящее событие заставило даже Герду, продавщицу табачного киоска, поднять глаза и глянуть в сторону вестибюля. Фройляйн Герда освобождает от упаковочной пленки блок сигарет. Десять часов. Элкерс отворяет стеклянную дверь двум господам без багажа. «В двенадцать меня ждут на газовом заводе. Мы, надеюсь, закончим к этому времени?»
— Из Кёльна он выехал, как было запланировано. Сюда поезд прибывает в 10:12.
— Почему встречу не устроили на вокзале?
— В такой-то давке?
— Луп, научный ассистент из Архива Линдемана{89}, хотел непременно поприветствовать их на перроне.
— Чтобы самому покрасоваться.
— Да, но посещение архива предусмотрено в программе…
Не прерывая разговора, господа (оба — плотного телосложения, в деловых костюмах и при галстуках) подходят к табачному киоску, и фройляйн Герда подает тому из них, кто потолще, пачку zigarillos[17].
— Мой сын буквально проглатывает все книги Германа Гессе. И иногда совсем дуреет от них. Хочет бежать из дома, шататься по миру, как Степной волк. Глупости! Лучше бы радовался, что имеет крышу над головой. Литература приносит много вреда, Файлхехт. Мы, немцы, достаточно нагулялись по разным странам. Париж, Эль-Аламейн, Курляндия… Пусть молодежь у себя дома докажет, что она на что-то годится… Однако удивительно, что писатели доживают до столь преклонных лет! Еще моя матушка увлекалась Гессе. Как сторонником мирной политики, призывающим искать путь к себе. Мама, однако, в итоге стала домохозяйкой.
— При чем тут Герман Гессе, Гизевинд? — недоумевает другой господин.
— Ну как же? — Первый уже закурил zigarillo. — Это ведь он пожаловал к нам из Швейцарии.
— Мы, насколько я понимаю, ждем Томаса Манна.
— Ах… В самом деле? Ну да, конечно! Знаете, уважаемый коллега, у меня сейчас столько неотложных дел… Газовый завод должен наконец перейти под коммунальное управление. И тогда он будет объединен с предприятием в Нойсе{90}. Манн, говорите?.. (Оба члена городского совета, чьи лица фройляйн Анита, конечно, не раз видела в газетах, отходят от киоска.)… Его мой сын, разумеется, не читает. И, судя по доходящим до меня сведениям, я должен благодарить за это судьбу. Произведения Манна слишком вычурны. И рассчитаны на вкус дам… Прежде, до бомбардировки города, у нас дома была солидная библиотека. Тогда мы еще читали по вечерам. Кузен Петера, то бишь мой племянник Казимир, прямо-таки свихнулся, прочитав «Смерть в Венеции». Свою комнату он теперь называет не иначе как «гранд-отель Des Baines[18]{91}». Из окна меланхолически смотрит в парк. Обедать желает непременно за столом, покрытым белой скатертью, и с серебряным прибором. Он посвящает моему Петеру странные стихи: Пора предзакатная, грустная, когда лишь сияние юности еще озаряет мрак! Всё истончается, гибнет; ничтожество — вот наш удел. О Педро, вестник прекрасного, мне утешением стань…
— И все же… здесь чувствуется забота о красоте речи, которая мне импонирует. Часто ли сегодня мы сталкиваемся с чем-то подобным?
— Книжку я у него конфисковал. Она портит молодых людей, делает их непригодными для жизни. Казимир теперь вознамерился стать писателем, композитором или, на худой конец, шеф-стюардом пассажирского лайнера класса люкс — утонченной штучкой, короче говоря.
— А что же ваш сын?
— Будет, как миленький, работать в концерне «Тиссен». Я уже договорился… Произнесение приветственной речи возьмет на себя референт по вопросам культуры?
— Наверное… Томас Манн, однако, остается для нас, немцев, самым значимым авторитетом в вопросах стилистики. Он, похоже, ни разу не употребил неподходящего слова. Впитывал в себя образование, как древние германцы — мед поэзии. Этот человек — живое воплощение тяги к знаниям. А кто владеет речью, Гизевинд, тот умеет и мыслить. В мыслях же мы определенно нуждаемся. Когда мысли иссякнут, люди станут неотличимы от блеющего скота.
— Золотые слова, Файлхехт, если иметь в виду школьное образование. Я вовсе не хочу сказать, что Казимир сделался неженкой. После прочтения «Волшебной горы», как рассказал мне брат, мальчик бегал в одной рубашке под снегопадом и кричал: Отдаю себя на волю стихий, бушующего обновления! Научите меня, мастера: должен ли я поверить в Бога или положиться на человеческую силу… О моя русская возлюбленная, подари мне хоть один поцелуй! Господь оберегает меня, и все же я одинок. Снежинки, бороздки на коже… Быть взвеянным в веянии значит развеяться (что-то в таком духе). Но ты владей собой и в бурю. В час испытаний стойким будь.{92}
— Я должен сперва в это вдуматься. А откуда известны его слова?
— От соседки, в тот момент искавшей в снегу потерянный ключ.
— О вашем племяннике, может быть, нам еще доведется услышать.
— Надеюсь, не как о стюарде, сиганувшем с борта парохода в морские волны.
О литературных (даже, можно сказать, поэтических) проблемах два члена городского совета, в зале заседаний сидящие друг против друга, заговорили впервые. Но нынешнее утро располагает к такому.
— Значит, не Гессе…
Рихард Гизевинд, ответственный за предприятия городского снабжения, и доктор Файлхехт, куратор школьного образования, прогуливаются по вестибюлю. Пепельница в виде шара на длинной ножке, представленная здесь многократно, воплощает собой цивилизованный подход к удовольствиям. За афишной тумбой притаилась, обняв рукоять метлы, фройляйн Анита; она была бы не прочь заглянуть в лицо этому племяннику Казимиру… Чего только не бывает на свете: молодые люди в одних рубашках, кричащие в снежной ночи; хорошо, что не всё так единообразно, как ей представлялось: что не все мечтают стоять без движения, глядя на улицу из амстердамского эркерного окна. Какую русскую мог иметь в виду этот мальчик?.. Фройляйн Анита и стоящая за табачным прилавком фройляйн Герда одновременно вздрогнули. Дама из бельэтажного номера — латиноамериканка, всегда одетая в черное, которая приехала издалека ради покупки каких-то произведений искусства, — выходя из зала для завтраков, хлопнула дверью с такой силой, что зазвенело стекло. Странный жест, не соответствующий той грациозности, с которой эта дама обычно скользит по ступенькам, и проницательному взгляду ее кошачьих глаз, с первой минуты покоривших Фридемана… Разве идет с ней хоть в какое-то сравнение канадская скрипачка, которая — еще до сигнала «Аларм» и до своего падения — при ходьбе нелепо размахивала руками! Что и говорить, Северная Америка никогда не считалась колыбелью изящных манер…
— Между прочим, Гизевинд, писатель, которого мы ждем, не был слишком вычурным и не рассчитывал исключительно на вкус дам в те годы, когда еженедельно по Би-би-си требовал разрушения немецких городов, разгрома вермахта и уничтожения «самого чудовищного (как он выражался), самого нездорового полководца всех времен, самого кровавого пугала истории».
— Вы что же, слушали вражеские радиостанции?
— А вы хотите, пусть и с опозданием, на меня донести?
Оба городских советника рассмеялись, но как-то вымученно.
— Дезертир, подрывавший оборонную мощь немцев, клеветавший на свое отечество из страны, где он жил как изгнанник! — вырвалось у руководителя предприятий городского обеспечения, но он тут же попытался несколько смягчить сказанное: — Он-то сидел в тепле и мог без неудобств для себя ускорять нашу общую гибель. Болтовней.