Генриетта подняла подбородок, подставляя шею вопрошающим губам Майлза.
— Не понимаю, — тихо сказала она, — почему это служило причиной прятаться от меня.
— Сейчас и я не понимаю, — признался Майлз.
Его губы прошлись по нежной щеке Генриетты, круглому подбородку, казавшемуся деланно застенчивым во сне, но становившемуся таким упрямым наяву, по стройной шее; замерли, чтобы тихонько подуть на нежные завитки на затылке, где волосы были подняты в прическу.
Генриетта притихла; любой звук нарушил бы сказочное очарование момента. Так плывущий летним днем по ручью листок полностью отдается на волю волн, довольный тем, что его просто несет течением в золотом жаре солнца. Но Генриетта сжала плечи Майлза, удивившись чудесным ощущениям, которые вызвало такое прозаическое место, как шея. Поцелуи Майлза, к которым она себя подготовила — ну, насколько можно подготовиться к чему-то, отчего у тебя кружится голова как от избытка кларета, — были знакомы ей по романам, картинам и обсуждениям шепотом в дамских комнатах отдыха. Но об этом никто никогда ей не говорил. Шея была просто тем, на что вешают украшения, что можно подчеркнуть локонами или волнами; никто не ждет, что из-за них по всему телу пройдет волна наслаждения.
Желая поэкспериментировать, Генриетта крепче обняла Майлза за шею и, поднявшись на цыпочки, прижалась губами снизу к его подбородку — она нацеливалась на место между воротником и галстуком, но головокружение в сочетании с полузакрытыми глазами отрицательно сказались на точности попадания. Кожа Майлза пахла экзотическим лосьоном после бритья, и завораживающий намек на щетину, настолько светлую, что почти невидимую, царапнул ее губы.
Майлз отреагировал мгновенно, хотя и не совсем так, как надеялась Генриетта. Отпрянув, он заморгал, тряхнул головой, как мокрый пес, и отодвинул от себя девушку.
— Я что-то не так сделала? — сипло спросила Генриетта.
Глаза Майлза смотрели совершенно дико, а волосы еще больше растрепались. Девушка невольно пригладила их. Майлз шарахнулся, как испуганная лошадь.
— Нет… я сказал, нет! В смысле… о, Генриетта…
Поскольку ничего особенно связного он, по-видимому, сказать не мог, она решила положить конец беседе с помощью такого простого средства, как новый поцелуй. Майлз стиснул ее так, что остатки воздуха покинули легкие Генриетты, но в создавшейся ситуации о дыхании совсем не думалось. Да и вообще, кому нужно дышать? Губы гораздо интереснее, особенно если это губы Майлза, проделывающие такие удивительные вещи с чувствительной надключичной впадинкой. Генриетта не догадывалась, что это место настолько чувствительно, но была совершенно уверена, что на будущее запомнит. Губы Майлза опустились ниже, проследовали по ключице, а потом вниз — в ложбинку между грудями, и Генриетта вообще перестала думать полными предложениями или даже внятными словами.
Майлз смутно понимал — действия его мозга и тела уже несколько минут как утратили слаженность, но хуже всего было то, что его это не заботило. Отдаленным уголком сознания он понимал: существует весьма веская причина, по которой ему не следует раздевать Генриетту, но любое слабое возражение, навязываемое ему бодрствующей частью разума, отступало перед гораздо более захватывающей реальностью, олицетворяемой самой Генриеттой, пылкой и сияющей в его руках, воплощением тысячи запретных мечтаний.
И каким привлекательным воплощением!
Майлз предпринял последнюю попытку обуздать свои низменные желания, титаническим усилием постаравшись затолкнуть Генриетту в маленькое отделение в мозгу, помеченное «лучшего друга, сестра». Но ее волосы разнузданно скользили по его руке, а губы припухли от поцелуев — его поцелуев, подумал Майлз под наплывом острого чувства собственника. Его, его, его. Вся его — от длинных опущенных ресниц и намека на ямочку, которая появляется, когда Генриетта улыбается или очень сильно хмурится, до совершенно неотразимой груди, открывшейся в мучительных подробностях, когда Генриетта откинулась на его руку.
И все равно Майлз мог — это было маловероятно, но возможно — поставить ее на ноги, убрать назад ее волосы и возобновить беседу, если бы в тот самый момент Генриетта не вздохнула. Совсем легкий вздох, чуть громче звука, с каким шелк соприкасается с кожей, но за ним стоял целый мир любовного смысла. Так Элоиза могла вздыхать в объятиях Абеляра[54] или Джульетта по своему Ромео, умоляя солнце зайти, а ночь — укрыть их наслаждения от посторонних глаз.
Майлз не устоял.
Корсаж Генриетты тоже. Одно движение — и ткань сползла, обнажая розовые ореолы, пылающие над тонкой вуалью шелка. Майлз провел языком по одному, потом но второму, и Генриетта выгнулась и впилась ему в спину ногтями.
Майлз еще стянул ткань, наслаждаясь тем, как содрогнулась в его руках Генриетта, когда шелк коснулся ее сосков. Майлз как раз наклонял голову, стремясь заменить ткань языком, когда откуда-то издалека в его сознание ворвался голос, режущий как стекло.
— Какого черта здесь происходит?
Глава двадцать шестая
Если в Донвеллском аббатстве и имелся регулярный парк, то находились мы не в нем.
Кутаясь в заемную пашмину, я брела за Колином по местности, состоящей из рытвин и усыпанной сучками-убийцами. Громада дома высилась позади нас, угловатая и невыразительная в темноте ночи. По городским меркам, мы отошли на расстояние квартала, и звуки, голоса и огни из передней части дома полностью исчезли, остался только пейзаж, вполне уместный в романах Бронте[55] или в более фантастическом творении Мэри Шелли[56].
Мы пересекали то, что Джоан, без сомнения, описала бы как «парк», вызывая в воображении величественные дубы и маленького лорда Фаунтлероя[57].
В настоящий момент я с радостью обменяла бы все великолепие парка на неоновую агрессию Оксфорд-стрит, с ее оглушительной музыкой, вырывающейся из магазинов и заставляющей пешеходов спешить мимо, и, самое главное, на твердый тротуар под ногами. Мои туфли, предназначенные для города, плохо отреагировали на землю, размягченную вчерашним дождем и сегодняшним потеплением. Они стали протекать.
Вот вам и романтическая прогулка в парке под луной.
Да и луна не очень-то выдерживала свою роль. Забудьте сравнение луны с девственной богиней. Неисправимая кокетка, она была слишком занята игрой в прятки с облаками, чтобы освещать пейзаж. Вместо аромата цветов нас окружал тоскливый острый запах ноября — гниющих листьев и сырой земли. Так пахнет на кладбищах. Я отсекла данную мысль, прежде чем она успела прорваться на территорию фильмов категории «Б», где из осыпающейся земли вылезали руки зомби и выслеживали полуночную закуску вампиры.
Во всем были виноваты Генриетта и Майлз, мрачно размышляла я, вытащив из грязи каблук и заковыляв вслед за Колином. Пришлось оборвать чтение как раз тогда, когда Генриетта и Майлз поцеловались в посеребренном лунным светом парке, и одеваться на вечеринку, преследуемой безнадежно романтическими образами шпалер и выложенных узорами садовых дорожек, песнями соловья и веянием легкого летнего ветерка. Если персонажи благоухающего парка норовили приобрести внешность, отличную от Генриетты и Майлза… кто знает об этом, кроме меня и зеркала в гостевой ванной Колина?
Я упустила из виду, что тогда стоял июнь, а сейчас — ноябрь.
И еще, Майлз был без ума от Генриетты, тогда как Колин… Я украдкой глянула на шагавшую рядом со мной темную фигуру. Не знаю, зачем я вообще смотрела украдкой; у него было не больше шансов разобрать выражение моего лица, чем у меня — его, даже если он и относился к тем раздражающим людям, которые обладают кошачьей способностью видеть в темноте. И взгляд Колина, и свет его фонарика были направлены строго вперед, а не на меня.