— Мне знакома эта вещь, — бесстрастно ответила мисс Грей, водружая ноты на подставку и пристраивая на носу пенсне.
— Хорошо, — сказала Генриетта, вставая перед инструментом. — Тогда начнем?
Аудитория подобралась не самая лучшая. Ричард мрачно смотрел в окно, как будто ждал, что шпион в любой момент пробежит мимо, поводя ушами и тыча в стекло носом. Амели сидела с видом «я притворяюсь, будто слушаю, но на самом деле я думаю, как изловить этого француза». Миссис Кэткарт, разумеется, казалась приветливой и излучала поддержку, потому что она была такой, эта миссис Кэткарт; Генриетта понимала — ее способности здесь ни при чем. С диванчика, рассчитанного на двоих, братья Толмондели взирали на нее выжидающими взглядами щенков, знающих, что в настоящий момент ведут себя очень, очень хорошо, но едва их отвлекут, как они вскочат и начнут гоняться за своими хвостами. И затем — Майлз. На Майлза Генриетта старалась не смотреть.
Мисс Грей чопорно спросила, готова ли она. Кивнув, Генриетта закрыла глаза, задержала дыхание, как учил синьор Антонио, и прислушалась к вступительным тактам. Несмотря на заявление, что она не в голосе, ми-бемоль Генриетты прозвучал четко и уверенно, легко сменившись ре, до и си-бемолем. Эту арию она выучила одной из первых, и знакомые ноты и фразы лились с легкостью.
Но слова… почему она никогда не замечала этих слов раньше? «Ты — все мое счастье, — пела она, — поверь в это: когда ты далеко, мое сердце одиноко». Она пела эту самую фразу десятки, сотни раз, сосредоточивая все свое внимание на звуке и дикции, времени и темпе, в блаженном неведении о печальном повествовании о муках сердца. Она произносила их, но никогда не понимала.
Одиноко. Только так можно было описать боль, связанную с отсутствием Майлза, ощущение полной отторгнутости, охватывало ее всякий раз, когда они проходили мимо друг друга в неловком молчании. Стало бы ей легче, если б он оказался далеко не только в переносном смысле, если бы завтра она упаковала вещи и уехала в Лондон? Но что толку? Лондон наполнен тысячами воспоминаний о Майлзе. Майлз в парке, учит ее править коляской. Майлз в «Олмаке», подпирает колонну. Майлз сидит на диване в малой столовой, рассыпая по всему ковру крошки печенья. Даже в спальне не найти ей спасения — там сидит на кровати, опираясь на подушки, Зайка и смотрит с упреком, словно призрак Банко[51].
Решительно вернувшись к музыке, Генриетта медленно преодолела строчку «истинный влюбленный всегда вздыхает». Она с гораздо большим удовольствием пошвырялась бы вещами. Лучше всего в Майлза. Генриетта дала выход раздражению, с большей, чем того требовала партитура, силой пропев в первый раз повторяющуюся строчку, состоявшую из слов «откажись же от такого жестокого презрения». Музыка задержалась на «презрении», медлила на этом слове, вибрируя и предлагая его снова и снова, перебрасывая его назад Генриетте.
Взгляд девушки невольно скользнул мимо развалившихся братьев Толмондели, мимо кружевного чепца миссис Кэткарт — к Майлзу, сидевшему в кресле в глубине комнаты.
Его равнодушия как не бывало.
Сердце Генриетты забилось в горле, придав голосу силы, когда она встретилась глазами с Майлзом. Он сидел совершенно прямо, оставив ленивую свободную позу, и, вцепившись в подлокотники, так сильно сжимал позолоченное дерево, что удивительно, как оно не раскололось в его руках. Генриетта прочла потрясение и испуг на его лице… и что-то еще.
Третье повторение «жестокого презрения» показало такую глубину чувств, что миссис Кэткарт быстро заморгала и даже Ричард, хмуро смотревший в окно, прервал выслеживание французов и рассеянно отметил, что новый учитель пения его сестры определенно знает свое дело.
Музыка смягчилась, лаской вернувшись к «ты — все мое счастье, поверь в это». Генриетта не могла оторвать взгляда от Майлза. Остальные не имели значения. Здесь никого больше не было. Она пела только для него, мелодичные итальянские фразы молили, обещали, дарили.
Разразившаяся буря аплодисментов оборвала протянувшуюся между ними ниточку. Несколько раз моргнув, Генриетта обвела глазами комнату. Братья Толмондели вскочили, и даже Ричард оторвался от окна, чтобы посмотреть на нее с удивленным восхищением, каким старшие братья и сестры жалуют младших, когда те ткнут им в лицо демонстрацией высшего совершенства.
— Боже великий, Генриетта, я не представлял, что ты так поешь, — искренне сказал он.
— Отличное исполнение! — аплодировал Фред Толмондели.
— Восхитительно! — вторил Нэд. — Никогда не думал, что у итальянцев может быть что-то такое… э…
— Восхитительное! — подсказал ему брат. Нэд благодарно заулыбался во весь рот.
Генриетта почти не замечала своего триумфа. Майлз ушел. Его кресло в глубине комнаты стояло пустым и немного наискосок, как будто встали с него в спешке. Тонкая позолоченная дверь позади кресла была распахнута и еще колебалась движением воздуха.
— Спойте нам еще, дорогая, — попросила миссис Кэткарт с ободряющей улыбкой. — Редко услышишь такое виртуозное исполнение.
— Я и не думал, что ты так поешь, — ошеломленно повторил Ричард.
Амели, если и не совершенно лишенная музыкального слуха, то относившаяся к музыке спокойно, ограничилась тем, что от души улыбалась успеху золовки.
И единственным, кто не улыбался от души (помимо мисс Грей, для которой улыбка была абсолютно чуждым движением, тревожащим давно не используемые лицевые мышцы), была Генриетта. В другое время она несколько дней купалась бы в их комплиментах, прижимая их к груди, как букет красных роз.
Но сейчас Генриетту занимало совсем другое.
То не было безразличием. Может, она и не такая мудрая, как Пенелопа — или, во всяком случае, не такая мудрая, какой считает себя Пенелопа, — но знает достаточно, чтобы распознать страдание. Ей ли не знать после прошедшей недели.
Это не означает, предостерегла себя Генриетта, что Майлз обязательно испытывает к ней какие-то нежные чувства. Может, он просто сожалеет об их пострадавшей дружбе. Генриетта глубоко вздохнула. И если этого он и хочет, что ж, дружба лучше, чем ничего, — минувший день как нельзя нагляднее доказал это.
Но было же еще что-то в его глазах…
— Спой еще, — попросила Амели, радуясь, что ей с таким успехом удалось отвлечь проходящих подготовку непоседливых агентов.
Генриетта покачала головой, быстро приняв решение. Что там сказал Гамлет? Что-то насчет того, что действие «хиреет под налетом мысли бледным»[52], а для Генриетты это означало: если она хочет выяснить отношения с Майлзом, то должна сделать это немедленно, прежде чем успеет передумать.
— Нет, — ответила она Амели. — Нет. Мне нужно… я просто…
Амели, подумав, что Генриетта говорит о нужде совсем иного рода, понимающе кивнула и быстро повернулась к мисс Грей, побуждая ее сыграть какую-нибудь пьесу.
Близнецы Толмондели беспокойно заерзали, обмениваясь мученическими взглядами. Одно дело, слушать очаровательную леди Генриетту, и совсем другое — подвергнуться немелодичному бренчанию мисс Грей.
— Послушай, Селвик, как насчет более живых развлечений? — крикнул Фред.
В окно Генриетта видела знакомую спину, удаляющуюся по дорожке, исчезающую в глубине тщательно спланированной естественной части парка. Она знала эту походку Майлза, знала движение, каким он откинул голову; она знала малейший его жест так же хорошо, как свое отражение в зеркале. Генриетта минуту постояла у окна, наблюдая, как темный фрак Майлза сливается с живой изгородью, становясь уже неразличимым. Но вглядываться в темный кустарник необходимости не было — девушка точно знала, куда он идет. Когда Майлз впадал в немилость (очень часто, принимая во внимание его склонность к авантюризму) или искал место, чтобы спокойно подумать (значительно реже), он всегда уходил в одно и то же место — к римским руинам в самом западном уголке парка. Он любил бросать камешки в бюст Марка Аврелия — особенно когда не справлялся с заданиями по классическому периоду истории. При воспоминании об этом Генриетта прикусила губу, подавляя улыбку.