* * *
Был ли он воцерковлён? Не знаю. Думаю, что не был. Не был в привычном для нас понимании — чтении вечерних и утренних правил, посещении Богослужений, участии в Таинствах… Он был тем самым стариком, из своего последнего стихотворения, написанного за несколько дней до смерти, который «молится, как ведает». При этом все, даже те, кому творчество Кузнецова было неблизким, например, ещё один столп Литинститута Евгений Рейн, ставший преподавателем у меня, после смерти Юрия Поликарповича, отмечали особое, именно кузнецовское религиозное чутьё, где серьёзное и возвышенное нередко соседствовало с горькой усмешкой. Рейн даже говорил: «шутку Юрия сначала нужно разгадать, а разгадав, подумать — смеяться или плакать». Вспоминается хрестоматийное стихотворение Кузнецова «Атомная сказка», начинающееся в шутливой, почти игривой манере, свойственной народной традиции, а заканчивающееся до мурашек пробирающим четверостишием, когда, словно наяву видишь «улыбку познанья на счастливом лице дурака». Всё, сделанное им, и хорошее и, к сожалению, губительное для некоторых студентов — всё носило на себе отпечаток этой его горькой иронии.
Мы пришли на зачёт по творческому мастерству, бывший, в общем-то, формальностью. Те, кому надлежало покинуть семинар, уже покинули его после неудачного обсуждения (о примере неудачного обсуждения я расскажу ниже). Прочие же счастливчики протягивали мастеру зачётные книжки, где тот, исподлобья взглянув на студента, ставил свою роспись. Дошла очередь до меня. — Смотри! — Сказал Кузнецов и расписался. Я посмотрел: в книжке было написано «зачёт», а рядом стоял знакомый автограф. Оказалось, смотрели не все… и студент С. только дома увидел в своей книжке такое же размашистое — «незачёт». Он, как и многие до него, сначала подумал, что это шутка или ошибка и перезвонил Кузнецову, ведь времени на его перевод к другому мастеру уже не оставалось, к тому же на семинаре, где обсуждались стихи С., Юрий Поликарпович ни слова не сказал об отчислении.
— Да, — подтвердил Кузнецов, — я не зачёл ваши работы.
— То есть как, не зачли? — Спросил С. (к слову, он был отличником по академической успеваемости).
— А вот так! — Ответил мастер. — Ваши взгляды и стихи деструктивны. Я не вижу возможным вашего дальнейшего пребывания в институте…
Поговаривали, будто на глаза Юрия Поликарповича попался рюкзак студента С., молнию которого «украшал» перевёрнутый Крест (один из символов сатанистов). Символу же Кузнецов придавал огромное значение и не важно, разделял студент взгляды тех, чей символ болтался на его рюкзаке или просто носил перевёрнутое Распятие, как побрякушку, для Кузнецова символ означал ответственность. И точка. А вот одно из стихотворений студента С.:
«Коктейль крови и неба —
Я упал с велосипеда».
Но почему Кузнецов обставил отчисление С. именно так? И почему многозначительно сказанное мне «Смотри!», было на самом деле адресовано С.?
* * *
Обсуждение на семинарах в Литинституте — это отдельный разговор, а обсуждение у Кузнецова — особый случай. Скажу сразу, за все четыре с небольшим года, проведённых мной рядом с Юрием Поликарповичем, я ни разу не наблюдал сцену, описанную мне на первом курсе студентом К., — никаких летающих по аудитории рукописей не было. А вот восклицание «Здесь ничего нет!» — чистая правда. При чём, говорилось это так — Кузнецов поднимал рукопись над своим столом довольно высоко, держал её на весу некоторое время, как бы взвешивая, и уже потом восклицал, кидая на стол бумаги. Сразу вспоминалось Библейское сказание о Валтасаре и чудесной руке, начертавшей на стене слова, расшифровать которые мог лишь пророк Даниил: «Бог исчислил твоё царство, оно взвешено на весах и раздроблено». Словом, «Здесь ничего нет!»
Одних это обижало, других приводило в недоумение, третьих веселило от души. Но сам по себе кузнецовский возглас ничего не означал — обсуждение вполне могло пройти успешно — просто ученические стихи действительно редко содержат в себе нечто существенное и Юрий Поликарпович просто констатировал факт. Мои рукописи тоже постоянно попадали «на весы» мастера и вердикт был неизменен. Но, повторюсь, решение о том, остаётся ли студент на семинаре, в подавляющем большинстве случаев оглашалось Кузнецовым сразу же после обсуждения. И «выслуга лет» здесь не играла никакой роли.
Уже на старших курсах (когда именно не помню, но точно после «экватора») студент М. выставил на обсуждение подборку стихов. И оппоненты, по регламенту семинара их было двое, в целом высоко оценили работы М. Настала очередь Кузнецова.
— В подборке М. — сказал Юрий Поликарпович, — я увидел три хороших стихотворения. Трёх хороших стихотворений во всей подборке недостаточно для продолжения учёбы на семинаре. Ищите себе другого мастера.
Сурово? Сурово. Но здесь всё-таки сохранялась возможность выбора. Случай же со студентом С. — единственный из запомнившихся мне, когда Кузнецов не предоставлял никакой альтернативы.
Были и те, кто уходил сам, на семинары, где отношение к учащимся оказывалось более демократичным. Евгений Борисович, например, часто пригревал у себя студентов, несогласных с позицией Кузнецова, они благополучно доучивались и писали хорошие, как мне кажется, вещи. А мой собственный интерес к чтению литературы в оригинале, не скрою, проснулся именно на семинарах Рейна, у которого, как я уже говорил, мне выпала горькая честь учится год после смерти Юрия Поликарповича.
Рейн, как обычно, разгуливал по аудитории, он и сейчас преподаёт, наверное, дай Бог ему крепкого здоровья.
— Однажды Ахматова спросила меня, — заговорил Евгений Борисович густым, очень сочетавшимся с его сдвинутыми чёрными бровями басом: «Женечка, а вы владеете иностранными языками, читаете ли книги в подлиннике»? — Нет! — Ответил я, — и, должно быть, мне уже не научиться? «Что вы говорите! Не надо ничему учиться, просто открывайте книгу и начинайте читать». — Вот так советовала мне Анна Андреевна. — Заключил мастер.
Откровенно сказать, я почему-то сразу поверил методу Ахматовой, дошедшему до нас через Рейна, и, сначала со словарём, а позже самостоятельно осилил «Of human bondage» любимого мной в то время Моэма, позже ещё несколько книг английских классиков и современников, потом во мне проснулся интерес к разговорной практике. Действительно, ахматовский метод невероятно доступен для чтения на любых, по крайней мере, европейских языках, (позже я с удовольствием проглотил L'Étranger Камю). К тому же, он снимает некий барьер, обычно возникающий при постижении новых текстов — уже учась на богословском, я читал короткие притчи на древнееврейском арабском и греческом… Спасибо Евгению Борисовичу и Анне Андреевне.
Не знаю, чей подход был более правильным, — Рейн часто пускал творческий поиск студента на самотёк, никогда не давил и добродушно советовал, над чем следует работать, молот же Кузнецова был беспощаден ко всем без исключения. Даже к себе самому.
Есть церковное Предание, когда ученики трёх Великих святителей — Василия Великого, Григория Богослова и Иоанна Златоуста до хрипоты спорили, что важнее — строгость святителя Василия, рассудительность высокопреосвященнейшего Григория или милосердие владыки Иоанна. Их примирили сами святители, явившиеся своим ученикам с наказом не создавать распри, ибо одних приводила к Вере прямота, других — умное слово, а третьих — снисходительность.
Конечно, святителем он не был. И к советской патетике в духе «зато он был светочем слова» и т. д., душа у меня не лежит. Но одно могу сказать точно — обычное у многих студентов представление, будто Кузнецов сам ничего не читал, кроме Есенина, и другим не давал — было очень и очень ошибочным. Учась уже на семинаре Рейна, мы легко могли дискутировать о Набокове и Довлатове, например. А сам Евгений Борисович был сильно удивлён, что мой любимый поэт — Пастернак, но более всего он удивлялся тому, как это терпел «суровый Поликарпович». Кузнецов был на редкость образованным, и рассуждения о его ограниченности — не более, чем миф. Кажется, моя последняя встреча с ним — яркое тому подтверждение.