Но уже на следующий день, 7 декабря Наровчатов не удержался и всё-таки отправил Эренбургу «Письмо о восьми землях» и три своих стиха из славянского цикла. «Если Вы их одобрите и у Вас найдётся время, — писал Наровчатов, — передайте их в один из московских журналов». Эренбург пообещал переправить рукописи в «Новый мир». Но сдержал ли он своё слово, неизвестно. Во всяком случае в «Новом мире» фронтовые стихи Наровчатова так и не появились.
Однако молодой фронтовик продолжал на что-то надеяться. 3 апреля 1945 года он писал Эренбургу:
«Наша поэзия до сих пор носит оборонительный и узконациональный характер. До сих пор я читаю стихи о землянках и окопах, обо всём, что давно уже стало участью немцев, а не нас. У поэзии нет ощущения похода и широты его. Это относится ко многим крупным поэтам, проникшимся ощущением войны на её первой фазе. С этим смыкается и другая беда, которая у молодёжи сейчас стала наиболее заметна в стихах Гудзенко, человека бесспорно талантливого и поэтому наиболее ярко болеющего ею, эта беда или линия, назовите её как угодно, линия узкой солдатскости, и не только стихов, но и мышления. Дело в том, что нам вообще не нужно никакого Киплинга, и даже своего, и даже совершенно нового и индивидуального поэта на его амплуа. „Иные мы, и об ином душа тоскует“. И характер войны иной. М. б., на короткое время, на год-два прошло через нас это ощущение, но вот вышли войска на простор, и оказалось, что дело-то совсем не в том — не в грязи, не в ужасах войны, не в умении свыкнуться с лишениями и даже бахвалиться ими, не во всех пресловутых солдатских качествах — что в них? — пройдёт война и они лишь воспоминаниями останутся — а дело в человечности, смелости и яркости душевной, в умении весь мир обнять, не похвалиться перед ним своими горестями, а наоборот, его пожалеть за меньшее, может быть (это, конечно, к немцам не относится, мы их в свой мир не включаем)».
После войны Наровчатова взяли на работу в ЦК комсомола. Но аппаратчик из него так и не получился. Он хотел гулять, пить и писать стихи. Николай Тихонов, рекомендуя армейского газетчика в Союз писателей, 19 марта 1947 года отметил: «Последний цикл его стихов очень хорош, разнообразен по ритмам, богат поэтическими движениями. Он — культурный, умный поэт, одарённый, взыскательный к себе, ищущий и трудолюбивый». С Тихоновым согласился Маршак. «С. Наровчатов, — подчеркнул мастер, — молод, но в почерке его есть уверенность и мастерство, необходимые для профессионального поэта. А молодость его счастливо проявляется в живом, — именно молодом, — чувстве современности». Кстати, комсомольская карьера Наровчатова закончилась тем, что он вскоре по пьяни пролил на партбилет водку, получил строгий выговор и уволился.
В 1948 году у Наровчатова наконец вышел первый сборник «Костёр». Он вызвал много эмоций. Здесь будут интересны впечатления, например, Самойлова: «Сергей принёс сигнальный экземпляр своей книги. Название („Костёр“) слишком многое напоминает. Книга небезынтересна. В ней есть кое-какое „мышление“. Впрочем, и доля подловатости. Зачем-то включён „Кульмский скрипач“, стихотворение, называвшееся до войны „Дьявол“ и переданное весьма нелепо. Славянский цикл написан с шиком, но с позиций аксаковских, — „быть на Одре славянским заставам, воевать им славу мечом“. Любовной лирике не хочется верить» (запись от 28 мая 1948 года).
У самого Наровчатова в те дни был очередной кризис. Вновь сошлюсь на свидетельства Самойлова. Вот его запись за 14 мая 1948 года, то есть за две недели до выхода книги.
«Пришёл С. Наровчатов, пьяный, потрёпанный, добродушно лживый, наивный и хитрый. Я уложил его спать. Потом мы пошли получать за него деньги на радио, чтобы он их не пропил. Он пьёт третий день, не являясь домой. Говорит о жене: „Она пользуется моей порядочностью. Я обещал ей не разводиться, поэтому она пилит меня ежедневно… Не боится, что уйду“».
Возможно, уже тогда Наровчатов бесконечными запоями всерьёз подорвал своё сердце. Понятно, что пил он не от большого счастья. Как я понимаю, пьяные загулы долго спасали его от участия в травле космополитов, опальных художников и правозащитников. Я уверен, что он очень сильно переживал все те метаморфозы, которые в молодости уготовила ему судьба. Иначе он в 1955 году вряд ли бы написал такие сильные строки:
Много злата получив в дорогу,
Я бесценный разменял металл,
Мало дал я Дьяволу и Богу,
Слишком много Кесарю отдал.
Потому что зло и окаянно
Я сумы боялся и тюрьмы,
Откровенья помня Иоанна,
Жил я по Евангелью Фомы.
Наровчатов вёл свои семинарские занятия в Литинституте совсем иначе, нежели Михайлов. Вот кто создал свою особую школу поэтического мастерства.
Каждый учебный год Наровчатов начинал очень традиционно: все студенты по очереди читали стихи, написанные за лето. Руководитель семинара пытался понять, насколько его подопечные выросли или остались на прежнем уровне. Этой практике мастер не изменил и 6 сентября 1966 года. Прослушав тринадцать человек, Наровчатов признал, что интересней всех выступил Гусинский. Федюкович и Метс, по его мнению, как бы застыли в своём развитии. «У Демичева, — отметил в дневнике семинарских занятий Наровчатов, — сумбура ещё достаточно, хотя эмоционально». Но ещё больше учителя расстроил бывший смоленский колхозник Смирнов («У Смирнова второе стихотворение ужасное»). Зато Наровчатова приятно удивил новичок. Он даже подчеркнул в дневнике: «Явно заинтересовал Кузнецов». Однако сразу выносить чьи-либо стихи на обсуждение всего семинара мастер не стал.
Первые два месяца у студентов прошли в беседах о литературе. Темы для разговора выбирал лично Наровчатов. Он хотел, чтобы его ученики имели не какие-то отрывочные представления о литературном труде, а системные знания. Поэтому мастер чётко гнул свою линию. В первой беседе он коснулся вопроса происхождения поэзии. Потом была лекция о назначении поэта и поэзии. Затем руководитель семинара провёл несколько практических занятий по стихосложению, стихотворному ритму, силлабике, классической просодии и другим вопросам теории. Только после этого Наровчатов согласился послушать на семинаре новые стихи Перельмутера, Демичева и Метса. Но никто из этих трёх студентов его не обрадовал. У всех троих хромала техника письма, а главное — отсутствовали оригинальные мысли. Тогда Наровчатов пошёл на хитрость, предложив на следующем семинаре поговорить о популярных в молодёжной среде стихах Новеллы Матвеевой и Эдуарда Асадова. Он хотел, чтобы его студенты различали такие понятия, как массовость и культура стиха, и, не потакая дурным вкусам, шли своей дорогой.
Ещё одно отступление. Прочтя газетный вариант этого материала, один из семинаристов первого наровчатовского курса Вадим Перельмутер сделал несколько замечаний. Он заметил: «Вы пользовались преимущественно документами из архива Литинститута. Но они далеко не полны. Ни подробных протоколов семинаров, ни стенограмм, естественно, никогда не велось. Для кафедры составлялось некое „резюме с цитатами“. Некоторые из них я видывал „по горячему следу“ и берусь утверждать, что составлялись они более чем сжато: „острые углы“, как правило, сглаживались, то и вовсе оставлялись „вне“. Руководители семинаров вовсе не были заинтересованы в том, чтобы их работа со студентами выглядела клубком противоречий, а такое бывало не так уж редко. А такой руководитель, как Наровчатов, отлично знавший цену „начальству“, с коим имел дело, и весьма искушённый в „дипломатии“, документы своего семинара составлял, ну, так скажу, не совсем точно. Не только обсуждение стихов, но и сами темы семинаров на бумаге выглядят иначе, нежели были».
После этой вводки Перельмутер признался, что ему забавно было прочитать абзац о беседах и занятиях по теории литературы. Якобы ничего этого в реальности не происходило. Перельмутер вспомнил: «Но был, например, разбор новеллы Чапека „Поэт“, из коего „о природе поэзии“ можно было уяснить более, нежели из любой теории. Были разговоры и о поэтах — от классиков до современников, точнее скажу, от Лермонтова, над книгой о котором С. С. Наровчатов тогда работал, до Николая Глазкова. „Умолчания“ наровчатовские станут понятнее, если добавлю, что говорили и о Гумилёве, и об Ахматовой, и о Сологубе, и о Хлебникове, и о Ксении Некрасовой, то бишь вовсе не о „магистрали“ советской литературной истории. Через различия между этими поэтами „вопросы поэтики“ и прояснялись, причём как бы сами собой, не акцентировано. Наровчатов приводил к нам поэтов и больше, и неожиданней, чем Вы упомянули. Естественно, приходил Самойлов, был Винокуров, ещё не ведший в институте семинара, читал — чуть ли не впервые публично — свои „взрослые“ стихи Заходер, показывал свои „английские“ переводы „последний акмеист“ Зенкевич.»