Ну, положим, Есенин всё-таки увидел лик Горгоны (немногим этот лик отличался от нынешнего, впрочем, ещё более страшного), но недолго он смотрел на Медузу — погиб. А насчёт Блока — согласен…
Смотреть в упор на Горгону, тут не только мужество требуется — тут нужна и не уступающая ужасному омертвляющему лику сила собственного взгляда, равная силе духа. И она в Кузнецове была. И она видна — в силе его слова.
* * *
Святым отцам Церкви вторит и русская пословица — «Правда силу родит».
* * *
В предисловии к своей последней книге «Крестный путь», названном «Воззрение», нет ни слова о правде. Это само собой разумеющееся, как в жилах кровь.
Лишь несколько слов о любви:
«В двадцать лет я обнаружил святость в земной любви…
Люблю — самое расхожее слово в мире. Особенно фальшиво оно звучит на сцене… Но это табуированное слова навсегда осталось для меня святым».
В любви к Родине соединяется и земное, и неземное. Здесь табу ещё строже:
«…Потом я ушёл в армию на три года, два из них провёл на Кубе, захватив так называемый „карибский кризис“, когда мир висел на волоске. Там мои открытия прекратились. Я мало писал и как бы отупел. Я думал, что причина кроется в отсутствии книг и литературной среды, но причина оказалась глубже. На Кубе меня угнетала оторванность от Родины. Не хватало того воздуха, в котором „и дым отечества нам сладок и приятен“. Кругом была чужая земля… Впечатлений было много, но они не задевали души. Русский воздух находился в шинах наших грузовиков и самоходных радиостанций. Такое определение воздуха возможно только на чужбине… Тоска по родине была невыразима».
* * *
Наконец, высшая любовь — неземная, к Богу. Тут Кузнецов предельно скуп на слова:
«Я долгие годы думал о Христе. Я Его впитывал через образы, как православный верующий впитывает Его через молитвы…
Образ распятого Бога впервые мелькнул в моём стихотворении 1967 года — „Всё сошлось в этой жизни и стихло“. Мелькнул и остался, как второй план. Это была первая христианская ласточка. С годами налетела целая стая: „На краю“, „Ладони“, „Новое небо“, „Последнее искушение“, „Крестный путь“, „Призыв“, „Красный сад“, „Невидимая точка“ и другие.
После них я написал большую эпическую поэму „Путь Христа“. Это моя словесная икона. Последующая за ней поэма „Сошествие в ад“ — моё самое сложное произведение…»
И тут, как видим, ни оттенка декларативности. Кратчайше — пунктиром — о стихах и поэмах, что касаются Бога и Православной веры. А ведь это вехи его крестного пути, воплощённые в слове, — и какие!..
Чего стоит даже одно стихотворение, 2001 года:
Полюбите живого Христа,
Что ходил по росе
И сидел у ночного костра,
Освещённый, как все.
Где та древняя свежесть зари,
Аромат и тепло?
Царство Божье гудит изнутри,
Как пустое дупло.
Ваша вера суха и темна,
И хромает она.
Костыли, а не крылья у вас,
Вы разрыв, а не связь.
Так откройтесь дыханью куста,
Содроганью зарниц —
И услышите голос Христа,
А не шорох страниц.
Какая глубина сердечного чувства и чистота звука, какая горечь по утраченной истинной вере, какая живая надежда на возвращение к Богу!..
Это стихотворение перекликается — сквозь полтора столетия — с прекрасными тютчевскими строками:
Удручённый ношой крестной,
Всю тебя, земля родная,
В рабском виде царь небесный
Исходил, благословляя.
(Хотя Кузнецов, в отличие от Тютчева, говорит не только о русских верующих и о России, но, кажется, обо всех на Земле.)
* * *
«Сильнее всего в человеке правда и любовь…»
В этих простых и бесконечно глубоких словах трёх святителей дан ответ, что есть высшая суть русского православного человека. Правда даётся любовью, а любовь правдой. Правда рождает любовь, а любовь рождает правду. Как однокоренные слова «начало» и «конец» составляли раньше цельное понятие, так и «правда» с «любовью» — одного корня, только корень этот не словесный, а духовный. Это правда наделяла Кузнецова даром так сильно любить отца, поэзию, Россию, Бога. Это любовь одарила его такой высокой правдой об отце, о жизни, о войне, о Родине, о Боге. Эти два понятия неразъединимы в нём.
Да, быть может, в чём-то Кузнецова порой и заносило в его беспощадной категоричности (тяжело на душе и даже нехорошо от его некоторых строк, посвящённых отцу, судьбе России); да, возможно, иногда его захлёстывало своей волной воображение (поэмы о Христе) — но всё это частности, исключения, не меняющие высокой сути его творчества, его правды и любви, наделившей поэта великой силой слова.
* * *
«Воззрение», последняя статья Юрия Кузнецова, целиком посвящена главному для него в поэзии — русскому мифу. «И этот миф — поэт», — заключает он. Своё «резко выраженное мифическое сознание» он рассматривает в русле русского и мирового фольклора и русской классической поэзии (захватывая, впрочем, и прозу). Это сознание поэт считает наиболее полным носителем народного духа. Согласно его взгляду, им обладали Пушкин, Лермонтов, Тютчев, в меньшей степени Державин, Боратынский, Фет. «К двадцатому веку мифическое сознание в русской поэзии измельчало», — утверждает Кузнецов, выделяя в минувшем столетии совсем немногих: Есенина, Сологуба («почти выродилось»), Клюева («застыло в догмате»), Тряпкина. (Ни слова о Блоке.) Удивительное признание о себе:
«Как поэт я больше был бы у места в дописьменный период, хаживал бы по долам и горам и воспевал подвиги Святогора. Но на всё промысл Божий. Я родился в прозаическом двадцатом веке. Впрочем, он тоже героический, но по-своему. И в нём оказался только один богатырь — русский народ. Он боролся с чудовищами и даже с собственной тенью. Но это богатырь, так сказать, рассредоточенный. Его нужно было сфокусировать в слове, что я и сделал. Человек в моих стихах равен народу».
* * *
Почему же поэт придавал такое значение мифу?
Потому что «мифическое сознание неистребимо».
Миф — явление земли и духа. Так, миф о России — явление земной и небесной Руси.
Именно земная — живая — сущность мифа особенно привлекала Юрия Кузнецова. В «Воззрении» он приводит основополагающую мысль философа А. Ф. Лосева из его «Диалектики мифа»:
«Для мифического сознания всё явленно и чувственно ощутимо. Не только языческие мифы поражают свежей и постоянной телесностью и видимостью, осязаемостью. Таковы в полной мере и христианские мифы, несмотря на общепризнанную и несравненную духовность этой религии… Как бы духовно ни было христианское представление о Божестве, эта духовность относится к самому смыслу этого представления; но его непосредственное содержание, то, в чём дана и чем выражена эта духовность, — всегда конкретна, вплоть до чувственной образности. Достаточно упомянуть „причащение плоти и крови“, чтобы убедиться, что наиболее „духовная“ мифология всегда оперирует чувственными образами, невозможна без них…»
Незадолго до смерти, в беседе с критиком Владимиром Бондаренко, Кузнецов, отвечая на вопрос: в чём творческая задача его последних поэм, сказал:
«Я хотел показать живого Христа, а не абстракцию, в которую Его превратили религиозные догматики. В живого Христа верили наши предки, даже в начале 20 века верили. Потом Он превратился в абстракцию. Сейчас верят не в Христа, а в абстракцию, как верили большевики в коммунистическую утопию».
(«Завтра», 2003, № 33)