Трудно, горько осознавать, что Юрия Кузнецова уже нет на свете. Это ощущение невосполнимой потери разделяют все, кому дорога истинная литература: «Россия давно не теряла такого гения».
Эти заметки хочу завершить последними строками недописанной поэмы Юрия Кузнецова «Дорога в рай», обращёнными к Поликарпу Маркину, но, по сути, как нельзя лучше относящимися к самому незабвенному певцу России:
Каждое слово его как, звенящая медь!
Каждое слово сбылось! Или сбудется впредь!
Мамед Исмаил — азербайджанский поэт. В 1975 году окончил Высшие литкурсы в Москве. В переводе на русский язык выпустил поэтические сборники «Зёрна спелого граната», «Пашни над морем» и другие книги. В начале 2000-х годов преподавал в университете «Чанаккала», близ Стамбула.
Юрий Кабанков. Я в поколенье друга не нашёл
Невольная фотовспышка
Это было так давно, что кажется неправдоподобным. Году примерно в семьдесят третьем старший матрос N-ской береговой базы подводных лодок Тихоокеанского флота угодил на гауптвахту, где его поместили в одиночную камеру «без окон, без дверей», а главное — без возможности сидеть и лежать: бетонный пол, стены да потолок. Этим матросом, понятно, был я — дерзкий, «красивый», но ещё далеко не «двадцатидвухлетний».
На ночь «для спанья», «при хорошем стоянии» (то есть ежели ты не ломился в дверь, не орал, не пел отчаянных и крамольных песен вроде «Не жалею, не зову, не плачу…»), выдавали «вертолёт» — четыре нешироких доски («десятки»), сбитых двумя поперечинами.
Старший матрос не ломился и не орал, но, стиснув зубы, ночами бубнил себе под нос: «Я лежу на жестоком одре из досок, / неуютный кулак подогнав под висок».
Я не знаю, откуда взялись в моей отчаянной голове эти строчки, написанные, как потом оказалось, Юрием Кузнецовым во время Карибского кризиса, участником которого он был «вплотную и непосредственно» («Я стоял на посту, / на котором стреляют на шорох, / если желают живыми вернуться домой», «Я видел рожденье циклона / на узкой антильской гряде»).
В то время память моя никак не запечатлела такого обыденного, «непоэтического» имени (чай, не Вознесенский, не Рождественский!). Видимо, в гарнизонной библиотеке имелись «толстые» журналы, и строчки про жестокий одр из досок сами собой угнездились в сознании, когда я пролистывал поэтические подборки.
Через пять лет, когда я поступил в Литературный институт, на первой же лекции по истории русской критики преподаватель обратил на меня внимание (не только своё, но и всей аудитории) особым образом. Медленно проходя между рядами, после слишком долгого, «томительного» молчания он вдруг вскинул на меня указующий перст (как Ленин на памятнике) и громко, разделяя слова, повышая голос после каждой паузы, произнёс: «На этом месте… [пауза] сидел… [пауза] гениальный русский поэт… [пауза] Юрий Кузнецов [три восклицательных знака]». И, повышая голос до фальцета: «А ты кто такой?» (с ударением на «ты»; далее — «гробовая тишина», «немая сцена» и т. п.) Я ничего не нашёлся ответить, кроме как: «А он что — умер?» (Театральная ремарка: «Громовой смех сотряс стены аудитории»).
До слёз смеялся удивительный человек, своеобразный и любимый всеми преподаватель Михал-Палыч Ерёмин, автор замечательной, хотя и «непролазной» для первокурсника книги «Пушкин-публицист», открывший нам помимо всего прочего (как, вероятно, и ранее — Юрию Кузнецову) смысл названия пушкинской статьи «Об обязанностях человека» (а не только о пресловутых «правах»!).
Так состоялось моё заочное знакомство с Юрием Поликарповичем, которое со временем намагничивалось всё более, покуда не вылилось в грубоватый (с его стороны) телефонный разговор: «Почитай на ночь Гомера, Данте, Шекспира, Гёте (с придыхательным южно-русским „г“), а потом приходи!» Понятно, я не пришёл.
Речь шла о возможной моей публикации в альманахе «День поэзии», главным редактором которого в тот 1980-й год был Юрий Кузнецов. Тогда «прорыва» не произошло; зато повезло моему тогдашнему другу и сокурснику Мише Попову, ныне автору многих известных, вышедших в Москве, прозаических книг. Через несколько лет, обнаружив в «Новом мире» невольные инсинуации Ирины Роднянской на тему «…и та же самая рука (т. е. Ю. Кузнецова) вывела многие строчки Юрия Кабанкова», Миша Попов написал шуточное стихотворение в мою защиту, которое заканчивалось так: «Он не похож на Кузнецова, / но кажется порою мне: / он Мандельштама и Кольцова / соединил в себе. Вчерне…»
Юрий Поликарпович и забавлялся, и раздражался подобной постановкой вопроса. Забавлялся (солидаризируясь с И. Роднянской) потому, что, по его глубокому убеждению, «вы все выползли из черепа Юрия Кузнецова, как девятнадцатый век — из „Шинели“ Гоголя» (как хочешь, так и понимай сию черепно-мозговую контаминацию: тут ведь и череп Олегова коня, и «Я пил из черепа отца» — вплоть до «бедного Йорика»). А раздражался он потому, что терпеть не мог Мандельштама, не признавал его вообще как поэта, искренне обижался за Кольцова, которого «вструмили» в такое «непотребное соседство». Когда я указывал (а словечко «суггестивность» вызывало в нём тяжёлую скептическую меланхолию) на «густоту» поэтических образов у него и у Мандельштама, он заявлял: «Ваших Мандельштамов не читал и не собираюсь!»
Конечно же, у меня были какие-то заимствования и перепевы, от которых вряд ли возможно уберечься. Да и нужно ли? Тут были и прямые посылы вроде «А край, — он известно, — за первым углом», или: «…И покуда степь не затянуло ржою, / всё кружился он над пажитью чужою, / всё посматривал, как в мельницах дозорных / расщепляются стремительные зёрна… / Знал подлец, что этот гром свинцовый / не примстится даже Кузнецову!» Этот кузнецовский гром со всеми сопутствующими атрибутами иногда обнаруживает себя и в недопечённой моей поэме «Мирская хроника»: «Гром прошёлся по краю вселенной, / встал отец, удручён и небрит: / „По грязи, средь забытых селений / путь лежит на восток“, — говорит…»
Так что «нет дыма без огня» и не будем открещиваться от каких-либо влияний и перетеканий, поскольку «чистота бесплодна, на ней ничего не растёт, даже любовь». А любовь — в её исконном смысле — была; любовь, прежде всего, как доверие, любовь, которая «долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, […] всё покрывает, всему верит, всего надеется, всё переносит…» (1 Кор. 13-4-7). Потому-то, в отличие от многих «супротивных», меня не раздражали ни его «гигантизм» (как это явлено у С. Чупринина), ни его провоцирующие заявления вроде «Звать меня Кузнецов, я — один. / Остальные — обман и подделка». Ну, я не знаю, в какой такой сто первый раз нужно напоминать, что поэта потребно судить «по законам, им самим над собой признанным» (Пушкин)!
Я не стремился навязывать ему своё присутствие, бывал у него нечасто, наши встречи можно пересчитать по пальцам. Так что поводов для собственно «воспоминаний» у меня не слишком много. Ну, «выпивали» вместе (а кто сейчас скажет, что не «выпивал с Поликарпычем»?). Правда, в первый раз у меня это произошло «по настоятельной необходимости». Юра Доброскокин, тонкий лиричный прозаик, «молившийся» на трёх «несоветских» богов — Юрия Казакова, Андрея Платонова и Кнута Гамсуна, частенько «выручал» Кузнецова по утрам, когда «глаза б мои на неё не глядели!» Он-то однажды и попросил меня отнести «Поликарпычу» то, что наутро называется «для поправки здоровья».
Батима, как и положено заботливой супруге, всячески старалась препятствовать сему, но, как говорится, что написано пером, не вырубишь на скале. Кстати, «семейные тылы» Юрий Поликарпович чтил высоко, хотя и молчаливо. Но я помню, как однажды в день рождения Батимы (в самом конце восьмидесятых) он бурно восхищался — ну, не угадаете! — её шеей. (Женщины знают, что скорее всего выдаёт их возраст.