Я пил из черепа отца
За правду на земле,
За сказку русского лица
И верный путь во мгле.
Вставали солнце и луна
И чокались со мной.
И повторял я имена,
Забытые землёй.
Кстати, не случайно Кузнецов всегда огромное значение придавал названиям своих книг. Эти названия похожи на своего рода поэтические манифесты, связанные прежде всего с ощущением пространства. Вспомним: «Во мне и рядом — даль», «Край света за первым углом», «Выходя на дорогу, душа оглянулась», «Отпущу свою душу на волю». Как считал поэт, категория пространства — обязательная черта русского характера.
Теперь на какое-то время от поэзии Кузнецова отвлечёмся и поговорим об отношении поэта к классике и к современным литературным кумирам. Кажется, ещё в конце 1970-х годов Кузнецов впервые огорошил писательский мир своей критикой самого Пушкина. А чуть позже он неодобрительно высказался о некоторых стихах Тютчева. Записные литературоведы тут же ударили во все колокола: мол, какой-то Кузнецов покусился на самое святое — на русскую классику. Но защитники отечественной литературы не потрудились при этом вникнуть в доводы поэта. А ведь у него были очень даже разумные замечания. Я не буду пересказывать все статьи Кузнецова, процитирую только строки от 4 июня 1985 года из письма поэту Виктору Лапшину. «Тютчев косноязычен, — утверждал Кузнецов. — Свидетельство тому стихи: „Силенциум“, где он нарушает ритм. Пигарев, который вёл семинар по Тютчеву во время моего пребывания в Литинституте, находил, что такое нарушение ритма — загадочное своеобразие поэта. Какое к чёрту своеобразие! Косноязычие. Нарушение русского мышления есть в стихотворении „Нет моего к тебе пристрастья“. Вторая строфа, где глаголы даны в неопределённом времени. Так может нарушать грамматику только чужестранец. Таких нарушений много у Пастернака: „Февраль. Достать чернил и плакать“. Стихотворение „День и ночь“ — сырое, не прописанное, спустя одиннадцать лет Тютчев переписал его — стих. „Святая ночь на небосклон взошла“. Самовластье духов? Это ты загнул, как и Тютчев, но в другую сторону! Окстись». («Наш современник», 2006, № 2).
Позже от Кузнецова досталось уже Константину Симонову, Анне Ахматовой и Марине Цветаевой. Как-то я спросил поэта: надо ли ниспровергать безусловных кумиров. И вот что он ответил:
<b>«Вы говорите — безусловные кумиры. Но, на мой взгляд, имена, которые вы назвали, относятся как раз к условным кумирам, особенно Симонов. Я считаю Симонова автором просто двух знаменитых стихотворений „Жди меня“ и „Ты помнишь, Алёша, дороги Смоленщины…“ В своё время они оказали на читателей большое влияние. Ничего другого значимого в поэзии он не сделал. Поэмы его уже канули в Лету. А что касается Ахматовой и Цветаевой, то это, конечно, поэтессы. Другое дело, критика сильно преувеличила их значение. Поэтому я позволил себе высказать о их творчестве ряд довольно резких критических замечаний. Но если бы Ахматову и Цветаеву недооценивали, я бы тотчас выступил в их защиту. Я ценю их поэзию за женственность. Обе поэтессы выразили по-своему какие-то уголки женской души, то, что никогда недоступные другому человеку. Это как раз и обогащает мой мир, мир читателя. Но мне не нравится в Ахматовой её гигантомания. Вот много говорят о её поэме „Реквием“. Однако почему-то никто не заметил, что Ахматова этой поэмой ставит памятник себе. Есть в „Реквиеме“ эпизоды, которые надо было писать только в третьем лице, о матери, но никак не о себе. А так получилась самовлюблённость. Это начисто убило „Реквием“, превратило поэму в монумент автору. Всё это, полагаю, оттого, что Ахматова по женской слабости слишком поверила своим обожателям. И посчитала себя великой поэтессой. Такая самоуверенность до сих пор гипнотически действует на поклонников её таланта. Я вообще настроен довольно-таки категорично по отношению к женской поэзии. Считаю, что женщины не могут в искусстве создать ни одного великого произведения. По крайней мере, за всю историю человечества им это не удалось».</b>
Этот ответ Кузнецова я опубликовал в 1987 году в еженедельнике «Книжное обозрение». Что после этого началось?! Станислав Рассадин приобщил Кузнецова в газете «Неделя» (1987, № 47) к имитаторам. Известный философ М. Каган назвал поэта современным Геростратом («Книжное обозрение», 1987, 13 ноября). К последователям Жданова, посчитавшего Ахматову «не то монахиней, не то блудницей», причислил Кузнецова ленинградский знаток балета Поэль Карп («Книжное обозрение», 1988, 26 февраля). Своё негодование высказали также Андрей Турков («Юность», 1987, № 12), Константин Ваншенкин («Советская культура», 1987, 22 декабря) и Станислав Лесневский («Книжное обозрение»). Заклеймили позором Кузнецова (а заодно и меня, как его интервьюера) и редакции изданий «Ветеран», «Литературное обозрение» и «Журналист». Но прошло время, и всё стало на свои места. Многие убедились, что Кузнецов не так уж далёк был от истины. Просто в 1987 году наше общества к откровенным разговорам, в том числе о литературе, ещё не привыкло.
Но от теории вернусь к творчеству. В 1990-е годы стихи и поэмы Кузнецова дали основание некоторым критикам, и прежде всего Льву Аннинскому, утверждать, что фундаментальный сюжет поэта — гибель мира. Ведь не случайно же он в это время воскликнул:
Искусства нет — одни новации.
Обезголосел быт отцов.
Молчите, Тряпкин и Рубцов,
поэты русской резервации.
На рубеже 1990–2000 годов много споров вызвала трилогия Кузнецова о Христе (поэмы «Детство Христа», «Юность Христа» и «Путь Христа»). В литературных кругах ходили разговоры, будто церковь новые вещи поэта не приняла. Сам Кузнецов в беседе с адыгским романистом Исхаком Машбашем сказал:
«Это искажённые слухи. Не все иерархи читали. Да, читал и возмущался настоятель одного храма — бывший актёр. Увы, не все священники знакомы со святоотеческой литературой, и, к сожалению, они совершенно не понимают природу поэзии. Разумеется, религия может прожить без поэзии. У служителей культа можно заметить сухость религиозную. Но если взять псалмы или пророка Исаию. Это высокая поэзия. А они не чувствуют поэзию, видимо, читают псалмы как прозу. Не дано. Это одно. Во-вторых, некоторые критики моей поэмы выступают как иконоборцы. Эта ересь была отвергнута в средние века христианства (Константинополь, Византия) — нельзя изображать Христа. Против икон, против поклонения доске. В послании иконописцу нашего святого Иосифа Волоцкого говорится, что человек поклоняется не доске и не краскам, а образу, изображённому красками. А образ этот запечатлён рукой богомаза, рукой которого руководил Бог, то есть талант. Талант ведь от Бога. Ну, разумеется, Бог неизобразим. Бога нельзя увидеть, мы видим его земное изображение, Христа. Мы поклоняемся этому изображению, а через это изображение — Богу. Есть, кстати, народное выражение: икона — это окно в тот мир. Тут уместна аналогия с литературой, в частности, с поэзией. „Твой Христос, — как мне сказал Крупин, — это литературный образ“. Правильно. Но Крупин осуждает: как так! Выходить из рамок Евангелия! Это страшно для него. Нельзя прикасаться. Если рукой поэта ведёт, так сказать, Бог, то есть талант, насколько это изображение впечатляет, сквозь это изображение в слове к Богу, чувства к Богу. То есть восхищение не моей виртуозностью, не моим мастерством, а к Богу, какая икона, Дионисия или Рублёва, как она действует. Вот о чём надо говорить. И о чём говорил Иосиф Волоцкий. А эти служители культа, на мой взгляд, совершенно необразованные люди. А какие претензии! К примеру, претензии агрессивных невежд (Переяслов, Кокшенёва): моя поэма, де, — это ересь. Им ли это говорить?! Они сами иудействующие, потому что впадают, сами того не ведая, в ересь иконоборствующих, которая с ходу ведёт в иудаизм с его запретом изображения. Это они еретики, а не я. Вот о чём нужно говорить. О культе. Но у критиков моей поэмы нет культуры».
(«Литературная Россия», 2003, № 14).