МИР МОЙ НЕУЮТНЫЙ
Воспоминания о Юрии Кузнецове
Вячеслав Огрызко. Мир мой неуютный
Юрий Кузнецов — один из самых дерзких поэтов двадцатого века. Он очень часто шокировал публику. Даже серьёзные литературоведы не понимали: как это — «я пью из черепа отца». Может, потому, что время приучило народ практически каждое слово воспринимать буквально, мыслить на бытовом уровне. Кузнецову не могли простить и другие строки: «Звать меня Кузнецов. Я один, остальные — обман и подделка» (в ту пору издательства завалили книжные магазины сборниками Вячеслава Кузнецова, Вадима Кузнецова и других стихотворцев, занимавших влиятельные должности, но которых читать было ну просто невозможно). Многие коллеги считали поэта провинциальной выскочкой, который решил самоутвердиться в столице за счёт развенчания народных кумиров. Кузнецов покусился не только на Ахматову с Цветаевой, он посмел раскритиковать великого Тютчева и посягнуть даже на самого Пушкина. А разве такое кому-нибудь прощается.
Юрий Поликарпович Кузнецов родился 11 февраля 1941 года в кубанской станице Ленинградская. Его отец был офицером-пограничником. Спустя три года после рождения сына он погиб на фронте. Мать много лет преподавала в школе.
Первое стихотворение Кузнецов написал в двенадцать лет. В нём он рассказывал о своём родном городе Тихорецке. Второе стихотворение Кузнецов сочинил годом позже. Оно было о погибшем отце, о доме. Другими словами, в детстве Кузнецов писал о самом главном.
Впервые Кузнецов опубликовался 6 августа 1957 года в «Пионерской правде».
После школы начинающий стихотворец поступил в Кубанский университет. Однако что-то у него с учёбой не заладилось, и спустя год он загремел в армию. Служить Кузнецов попал на Кубу, где захватил Карибский кризис.
Первый сборник «Гроза» поэт выпустил в Краснодаре в 1966 году. Позже Кузнецов относился к этой книге весьма снисходительно. Он считал, что по-настоящему научился выражать свой мир уже в Москве.
Я не исключаю, что переломными для поэта оказались стихи «Атомная сказка». Эти стихи были замечены в 1969 году на одном из пленумов Союза писателей России. Кузнецов вспоминал: «Меня тогда почти никто не знал. А философский смысл стихотворения оказался недоступен для кой-кого из партийных бонз. „Ну и что? — возразили они критику. — И Базаров резал лягушек. Это стишки для школьного капустника“. Но ведь Базаров тонет в моём стихотворении, как в народном сознании Ивана Дурака тонет весь учёный мир с его унылым прагматизмом, да и со всей цивилизацией» («Литературная Россия», 1995, 1 сентября). Мне кажется, что именно в ту пору у Кузнецова сформировалось мифологическое мышление.
Окончив в 1970 году Литинститут (семинар Сергея Наровчатова), Кузнецов оказался перед выбором: возвращаться на малую родину или продолжить покорение столичного Олимпа. Как потом он вспоминал, Наровчатов буквально вырвал его из бездны. Он сказал: «Без Москвы вы погибнете. В Краснодаре вас съедят».
Уже в ту пору Кузнецов невзлюбил разговоры о поколениях. Позже, в 1987 году, давая мне интервью, он сказал: «С социальной точки зрения моё поколение, родившееся перед самой Великой Отечественной войной, — совершенно задавленное. Нас передержали, почти лишили инициативы. Совсем другое военное поколение. Так получилось, что оно постепенно и совершенно незаметно даже для самого себя приписало себе вечную славу своих сверстников, погибших на войне. Но по свидетельству фронтовиков, на войне погибли в основном лучшие. Поэтому, допустим, у меня критическое отношение к этому поколению, поколению моего отца. Я, так сказать, предъявил счёт прежде всего отцу. В шестьдесят девятом году я написал стихи о своём сиротстве, которые заканчивались так:
— Отец! — кричу. — Ты не принёс нам счастья.
Мать в ужасе мне закрывает рот.
Были потом и другие стихи, обращённые к военному поколению. Но мне тут же говорили, что я, мол, пляшу на костях отца и совершаю кощунство. Но — помилуйте — какое же это кощунство, когда молодой человек хочет правды и прямо говорит об этом. Марк Соболь после одного моего замечания в адрес военного поколения так вознегодовал, что усомнился, являюсь ли я солдатским сыном. Это уж чересчур.» («Книжное обозрение», 1987, 2 октября).
Сразу после выхода в 1974 году первой московской книги Кузнецова «Во мне и рядом — даль» критика заговорила о рождении крупного поэта. Давид Самойлов, отмечая кузнецовскую подборку в июльском за 1975 год номере «Нового мира», писал: «Большое событие. Наконец-то пришёл поэт. Если мерзавцы его не прикупят и сам не станет мерзавцем, через десять лет будет украшением нашей поэзии. Талант, сила, высокие интересы. Но что-то и тёмное, мрачное» (цитирую по второму тому «Подённых записей» Самойлова, М., 2002).
Справедливости ради замечу: позже Самойлов своё мнение отчасти изменил. Уже 27 апреля 1976 года он, рассуждая о Солженицыне, мимоходом задел и Кузнецова. Процитирую полностью его запись: «Солженицын неминуемо должен породить новый тип писателя: властитель хамских дум, божьей милостью хам. Поэт Ю. Кузнецов — первая ласточка. Хамы милостью божьей». Ясно, что это — не похвала. Тут скорее больше осуждения при признании наличия огромного таланта. Затем в январе 1982 года Самойлов после просмотра телепередачи о каком-то поэтическом вечере позволил себе поязвить. Он написал: «У Ю. Кузнецова лицо гения, изваянного из картошки». Но это не мешало ему продолжать следить за творчеством поэта. Спустя ровно год он, чуть ли не целый вечер просидев в баре Лужников вместе с Кузнецовым и Игорем Шкляревским, несмотря на осуждение своего давнего приятеля Юрия Левитанского, сделал в своих записях такую пометку, касающуюся Кузнецова: «А мне было интересно — что это за современный гений. Он не кажется умным, но какой-то напор уверенности есть. Кажется, большего, чем он написал, не напишет». Но тут-то Самойлов ошибся. Кузнецов много ещё что написал.
Юрий Кушак, разбирая как-то первые сборники Кузнецова, задался вопросом: «Что возобладает: явно бесценное для поэта и далеко не чуждое ему народно-нравственное начало или столь же явная печать индивидуализма, нравственного вивисекторства, ячности?» («Вопросы литературы», 1988, № 6). Время показало, что для Кузнецова оказались органичными оба эти качества.
В 1970-е годы скандал вызвали строки поэта:
Звать меня Кузнецов. Я один,
Остальные — обман и подделка.
Станислав Рассадин, например, увидел в них воинствующее самоутверждение автора, граничащее с гениоманией. И мало кто из профессионалов понял, что имеет дело с эпиграммой. Кстати, Борис Пастернак в своё время написал: «Я слежу за разворотом действий / И играю в них во всех пяти. / Я один. Повсюду фарисейство. / Жизнь прожить, не поле перейти». Но по поводу строк Пастернака никто же скандала не устраивал.
Начиная с середины 1970-х годов творчество Кузнецова постоянно вызывало шквал споров. Кто только не нападал на поэта. Его ругали Сергей Чупринин, Станислав Рассадин, Константин Ваншенкин, Станислав Лесневский, Андрей Турков, всех критиканов сейчас и не вспомнить. Так, Татьяна Глушкова в своей книге «Традиция — совесть поэзии» (М., 1987) не могла простить поэту его фольклорное мышление. Она утверждала, будто «славянско-языческие аксессуары в стихах Ю. Кузнецова всё больше похожи на вырезной орнамент… Подобный орнамент, прилепленный к чужому телу… пестреет на постройках начала века, архитектурного стиля „модерн“». Правда, эту точку зрения тут же опровергла Лариса Васильева. В её интерпретации Кузнецов — поэт душевной боли, языческого мироощущения, который интуитивно привносит во все свои стихи дохристианский мир. «Потому так естественны в его простонародной речи, полной современных алогизмов, — писала в том же 1987 году Васильева, — явления и герои не только русских, но и античных мифов, потому народные хоры в стихах предрекают его судьбу, подобно хорам греческих трагедий: