Чтобы верно, исповедимо и исследимо оценить возвышение и восхождение надо спуститься и осмотреться. А затем подниматься, восходить к новым высям, вершинам и свершениям.
Тогда в саду медиоланском молчаливое присутствие Алипия не нарушало мысленного уединения Аврелия под сенью высоких смоковниц, уже отягощенных наливающимися винными ягодами.
«…Душа моя глухо стонала, негодуя неистовым негодованием на то, что я не шел на союз с Тобой, Господи, а что надобно идти к Тебе, об этом кричали все кости мои и возносили хвалой до небес. И не нужно тут ни кораблей, ни колесниц четверней, ни ходьбы. Расстояния не больше, чем от дома до места, где мы сидели.
Стоит лишь захотеть идти, и ты уже не только идешь, ты уже у цели, но захотеть надо сильно, от всего сердца, а не метаться взад-вперед со своей полубольной волей, в которой одно желание борется с другим, и то одно берет верх, то другое…»
Аврелий понимал, почему обратился в смятенье, отчего очутился в той области душевного тела, где понятия «хотеть» и «мочь» далеко не равноценны. Но сделать, решиться на то, что ему представлялось столь желанным, то есть полностью предаться истинной религии он не мог.
«…Тут ведь возможность сделать и желание сделать равнозначны: пожелать — значит уже сделать. И однако ничего не делалось. Тело мое легче повиновалось самым ничтожным желаниям души, нежели душа в исполнении главного желания своего — исполнения, зависящего от одной ее воли…»
Откуда это чудовищное явление? Почему оно? — много раз Августин обращался к себе и просил ответа от Бога. Причем не только в «Исповеди».
«…Душа приказывает душе пожелать: она ведь едина и, однако, она не делает по приказу. Приказывает, говорю, пожелать та, которая не отдала бы приказа, не будь у нее желания — и не делает по приказу.
Но она не вкладывает себя целиком в это желание, а стало быть, и в приказ. Приказ действен в меру силы желания, и он не выполняется, если нет сильного желания. Воля ведь приказывает желать: она одна и себе тождественна. А значит, приказывает она не от всей полноты. Поэтому приказ и не исполняется. Если бы она была целостной, не надо бы и приказывать — все уже было б исполнено.
Следовательно: одновременно желать и не желать — это не чудовищное явление, а болезнь души.
Душа не может совсем встать. Ее возносит истина, но отягощает привычка. И потому в человеке два желания, и ни одно из них не обладает целостностью: в одном есть то, чего не достает другому…»
При этом, те кто облыжно заявляет, будто в человеке присутствуют две души — добрая и злая, суть суесловы и соблазнители, выдающие противоречивые возжелания за природные начала человека. И здесь с Августином невозможно не согласиться.
«…Я и боролся с собой и разделился в самом себе, но это разделение, происходившее против воли моей, свидетельствовало не о природе другой души, а только о том, что моя собственная наказана. И наказание создал не я, а грех, обитающий во мне, как кара за грех, совершенный по вольной воле. Я ведь был сыном Адама…»
Именно первородный грех ветхих прародителей человечества долгое мучительное время не давал философу Августину осознать себя в Боге, телесно и духовно присоединившись к православному католическому вероисповеданию.
«В нашу церковь идут, повинуясь доброй воле, как идут в нее те, кто стал причастен таинствам ее и состоит в ней…»
Словно бы чей-то голос расслышал Аврелий, говоривший ему в том саду медиоланском под смоковницами:
— Будь глух к голосу нечистой земной плоти твоей, и она умрет. Она говорит тебе о наслаждениях, но не по закону Господа Бога твоего…
«…Спор этот шел в сердце моем: обо мне самом и против меня самого. Алипий, не отходя от меня, молчаливо ожидал, чем кончится мое необычное волнение.
Глубокое размышление извлекло из тайных пропастей и собрало перед очами сердца моего всю нищету мою. И страшная буря во мне разразилась ливнем слез.
Чтобы целиком излиться и выговориться, я встал, — одиночество, по-моему, подходило больше, чтобы отдаться такому плачу, — и отошел дальше от Алипия. Даже его присутствие было мне в тягость. В таком состоянии был я тогда, и он это понял; кажется, я ему что-то сказал; в голосе моем уже слышались слезы; я встал, а он в полном оцепенении остался там, где мы сидели.
Не помню, как упал я под какой-то смоковницей и дал волю слезам. Они потоками лились из очей моих — угодная жертва Тебе, Господи.
И вот слышу я голос из соседнего дома, не знаю, мальчика или девочки, часто повторяющий нараспев: «Возьми, читай! Возьми, читай!» Я изменился в лице и стал напряженно думать, не напевают ли обычно дети в какой-то игре нечто подобное? — нигде не доводилось мне этого слышать. Подавив рыдания, я встал, истолковывая эти слова, как божественное веление мне: открыть книгу и прочесть первую главу, какая мне попадется.
Взволнованный, вернулся я на то место, где сидел Алипий — я оставил там, уходя, апостольские Послания. Я схватил их, открыл и в молчании прочел главу, первую попавшуюся мне на глаза:
«Не в пирах и в пьянстве, не в спальнях и не в распутстве, не в ссорах и в зависти: облекитесь в Господа Иисуса Христа и попечение о плоти не превращайте в похоти».
Я не захотел читать дальше, да и не нужно было. После этих стихов сердце мое залили свет и покой, исчез мрак моих сомнений…»
Так Августину представлялся один из этапных моментов его обращения к истинному вероисповеданию по истечении доброго десятка лет, может, и больше после принятия им крещения. Связал он этот эпизод с Алипием и Моникой. Она тоже непременно должна была разделить с сыном вдруг овладевшие им религиозное чувство и с благословением принять Аврелия, укрепившегося духом и верой Христовой.
«Тут идем мы к матери, сообщаем ей. Она в радости. Мы рассказываем, как все произошло. Она ликует, торжествует и благословляет Тебя, Господи, Кто в силах совершить больше, чем мы просим и разумеем. Она видела, что Ты даровал ей во мне больше, чем она имела обыкновение просить, стеная и обливаясь горькими слезами.
Ты обратил меня к Себе. Я не искал больше жены, ни на что не надеялся в этом мире. Я крепко стоял в той вере, пребывающим в которой Ты показал ей меня много лет назад. Ты обратил печаль ее в радость гораздо большую, чем та, которой она хотела, сотворив ее более ценной и чистой, нежели та, какую она ждала от внуков, детей моих по плоти…»
Читающий да разумеет! Как чтение философов интеллектуально освободило Августина от манихейства, так и вдохновенное прочтение Святого Писания окрестило его истиной, приведя к вселенскому православному вероисповеданию. Или же, — выразимся на вернакулярной для него латыни, — трансформировало его интеллект в директивной имперской религии.
Умственно осознанный или же по наитию свыше, не совсем произвольный выбор были им сделаны в Медиолане в 386-м или в 387 году от Рождества Христова. Тогда как в 389–391 годах в Тагасте ему надлежало совершить исходящее избрание либо созерцательной апатической религиозной философии, либо вступить на стезю деятельной апостолической религии.
Заставь войти, — читаем мы в Святом христианском Писании и понимаем его вместе с Августином. Будь то богодухновенно в пророческом откровении или же рационально, дискурсивно, из библейской письменной сокровищницы мы выносим новое, апокалиптичное познание в совокупности с прежде понятым книжным знанием. И то и другое нам обоюдно надлежит истинно понять, описать в прогрессивном истолковании, информационно релевантном актуальному времени первой четверти XXI столетия от Рождества Христова.
В конце IV века Библию толковали в целом и по частям несколько иначе, нежели в нашу информационно-когнитивную эпоху. Но так же имелись диалектическое и эристическое единство и борьба противоположных мнений о буквальном механическом и аллегорическом креативном понимании заповедей Господних и правил Христовой апостольской жизни. И тогда у многих буквоедов и блудословов ум за разум заходил столь же теоретично и практично.