«Но если нет у смерти жала…» Но если нет у смерти жала, то, значит, нам нельзя не быть… Я не затем тебя рожала, чтобы налил воды попить. Я не затем стихи писала, чтоб заглушить загробья тишь. Ведь жизни не бывает мало: ее, брат, столько — не вместишь. «У меня, как у всех, нынче есть свой e-mail…» У меня, как у всех, нынче есть свой e-mail, нынче есть, как у каждой собаки, мобила. Но кто письма писал, тот теперь онемел, и ушел, кто звонил и кого я любила. И уходит день за день земля из-под ног, мои дети уходят — свои и чужие. Только вскрикнешь по-бабьи: «Куда ты, сынок?..» А они всё идут — все такие большие. Даже буквы срываются нынче с листа и летят, словно клин, а потом — словно точка… Я стою на ветру, я совсем сирота, одиночка ли мать, капитанская ль дочка, хоть горшком назови, хоть совком — не боюсь: я как мертвый, который не ведает сраму. …А ночами мне снится Советский Союз, тот, где мама моя моет вечную раму. «Я б уходящим потеряла счет…» Я б уходящим потеряла счет, когда бы всех и каждого считала… А в жилах кровь по-прежнему течет, но кажется, совсем осталось мало. …Я почему-то не машу им вслед: то нет платка, то нет руки свободной, а то меня во всем народе нет — смешно сказать: меня-то, всенародной. «Ей, казалось бы, так повезло…» Ей, казалось бы, так повезло, этой глупенькой бабочке в храме! А она отдохнула на раме и опять стала биться в стекло. И чего ей не нравится тут, где не слышен ни грохот, ни скрежет, не стреляют, не ловят, не режут — ставят свечки себе да поют? И чего она рвется туда, где и листья давно облетели и — моргнуть не успеешь — метели, а в канале застыла вода? А ведь бьется, на ладан дыша, словно там у ней малые дети! Уж не так ли об твердь на том свете материнская бьется душа? В Степанакертском музее На стенах — фотографии убитых, в витринах — пули, сумки, фляжки — быт их, и мама-Галя, наш экскурсовод, нам говорит про маленький народ и про одну его большую душу, про танки, «грады», вертолеты, Шушу… Такая уж досталась ей работа. — А этот? — Был у матери один, — ее рука скользит от фото к фото. — А эти? — Братья. — А вон тот? — Мой сын… «Тот грузин, на рынке продавец…»
Тот грузин, на рынке продавец, торговал домашней «изабеллой». Рынок срыли. И пришел конец — не застольям, а эпохе целой. Целой жизни — уж какой была, и любви — какая уж досталась. Я б в гробу хрустальном проспала бабий век оставшийся и старость. …Мне его вовеки не забыть — как звезда, рубинового цвета. «Что мне пить?» — в ответ: «Куда ж нам плыть?» Впрочем, я и не ждала ответа. «Я пропела это дело, проспала…» Я пропела это дело, проспала, и меня не дозвались колокола, хоть под утро и приснился мне их зов… Было больше, чем одиннадцать часов. Было больше, чем двенадцать. Или — час. Бог не выдал — это да, но и не спас: я пришла, когда на двери был замок: что ж роптать теперь — он сделал все, что мог. И несолоно хлебавши, и — без слез шла я гордо мимо зелени и роз, мимо птицы и яиц с табличкой «Бой», мимо нищенки, вздохнувшей: «Бог с тобой…» Воспоминание об Алексее Дидурове Я говорила — дурочка, коза: «Как жалко, что в стихах у вас нет Бога…» И округлялись у него глаза, а я, не видя, продолжала строго, что, мол, стихи его — сплошная плоть… Не ведая, а может, забывая, что во плоти явился нам Господь и тем она бессмертна, что живая. «И видела я, как снимают кино…» …над вымыслом слезами обольюсь. А. Пушкин И видела я, как снимают кино. Да что там «я видела» — я в нем снималась, я кем-то была, и не все ли равно, что этой меня была самая малость. Была у героя жена на сносях, в другой сериал героиня спешила… А всё же работали все не за страх и жизнь, а не шило меняли на мыло. Колодец потемкинским был там — и дом, и дети, которые льнули к окошку (но правда, она заключается в том, что все умирают всегда понарошку). Искусства едва ли там было на треть (и те, кто снимал, это видели сами), но кто-то кино это будет смотреть и (в том его смысл!) обольется слезами. |