«Кто варит варенье в июле…» Кто варит варенье в июле, тот жить собирается с мужем, уж тот не намерен, конечно, с любовником тайно бежать. Иначе зачем тратить сахар, и так ведь с любовником сладко, к тому же в дому его тесно и негде варенье держать. Кто варит варенье в июле, тот жить собирается долго, во всяком уж случае зиму намерен пере-зимовать. Иначе зачем ему это и ведь не из чувства же долга он гробит короткое лето на то, чтобы пенки снимать. Кто варит варенье в июле в чаду на расплавленной кухне, уж тот не уедет на Запад и в Штаты не купит билет, тот будет по мертвым сугробам ползти на смородинный запах… Кто варит варенье в России, тот знает, что выхода нет. Екатерина Великая Та, что не знала другого отечества, кроме чужого, его внутрь, как мужчину, впустив, молодечество ставя превыше всего. Та, что Россию любила за удаль, та, что до смерти пила воду с лица. Что дала она, сударь, русским? Да просто — дала! Та, что по-женски к Москве ревновала, ибо равно велики, та, что, как пахарь, на зорьке вставала, не покладая руки. Та, у которой рука не разжалась эту державу держа, та, что рожала, когда ей рожалось, словно Везувий дыша. Та, разгадавшая русского сфинкса: всё и всегда на авось, баба — не Петр, но средь нашего свинства лично толкавшая воз. Мне — далеко: и не то что парчова та или весит за сто: я не могла бы казнить Пугачева, хоть оно было за что. «Господи, вот он, покой…» Господи, вот он, покой, — мысли густые, кисельные… Вот он, выходит, какой: дом, занавески кисейные. Разве бывает полней? Речка, ребенок, смородина… Прочь от калитки моей, родина!.. «Я люблю тебя так, словно я умерла…» Я люблю тебя так, словно я умерла, то есть будто смотрю на тебя с того света, где нам каждая жилочка будет мила, где любовь так полна, что не надо ответа. Мне не нужно уже от тебя ничего… Все земные сужденья о счастии лживы, ибо счастье — оно не от мира сего. И тем более странно, что мы еще живы… Гори, гори, моя звезда
Данте ничего не придумал: он был на том свете и видел все своими глазами, а когда вернулся, одна прядь в его черных волосах была совершенно седая, как у Лешки, которому я писала стихи и с которым мы сидели за одной партой, и стояли такие морозы, что нас возили в школу на молоковозе вместе с флягами, заляпанными застывшим молоком. Мы сидели в шубах и валенках, и учительница в варежках вывела на доске: «Кем я хочу быть». И Лешка написал: «Адским водителем». А я вздохнула и написала, что хочу быть поэтом. А все остальные — что космонавтами. И учительница в варежках ругала нас с Лешкой, что один насмотрелся западных фильмов, а другая бог знает что о себе воображает, — вместо того чтобы жить жизнью своей страны, а космонавтов хвалила. И тогда Лешка сказал — сказал мне, но услышали все: «Поехали», — и мы полетели. И я сидела рядом в красном мотоциклетном шлеме, и впереди была вся жизнь и Новый год. Не было только верхушки на елку, и Лешка сказал, что у него есть звезда и он сгоняет домой, и я ответила, что вот и отлично, только возвращайся скорей, и, сняв туфли, встала на табуретку и стала наряжать елку: повесила стеклянные часы, бусы, яблоки, — и хотя стрелки на часах были нарисованные, начало смеркаться, а потом стало совсем темно — и тихо, только яблоки на елке зазвенели, когда распахнулась дверь и ввалился Тимоша, водитель молоковоза. Он тяжело дышал, комкая в руках шапку, и я усмехнулась: «Горючее кончилось?» Он ничего не ответил, только посмотрел на меня так, что я вдруг спросила: «Где Лешка?» И дядя Тимоша мотнул обнаженной головой в сторону дороги. — Он что… звезду разбил? Дядя Тимоша молчал. — И… сильно разбил? Плечи его затряслись, и он уткнул лицо в шапку. И я — в белом платье и тонких колготках — прошла мимо дяди Тимоши, пересекла двор и вышла на дорогу, где не горел ни один фонарь, — во тьму, коловшую глаз осколками Лешкиной звезды, и только тут до меня дошло, что не горючее — свет кончился, — и я побежала: по морозу босиком… И все думали, что я умру, — а я стала поэтом. И встретила другого адского водителя. Его звали Данте. И когда он повел меня — круг за кругом, — я взглянула на седую прядь в его черных волосах и подумала, что таким, каким он вернулся с того света, Лешка был с детства, а значит, тот свет и есть детство. А мое детство — звезда моих минувших дней — Лешка. И стало быть, все будет хорошо и мы поженимся. И он будет улыбаться мне своей гагаринской улыбкой, потому что на самом деле он больше всех хотел стать космонавтом. А я и на этом не хотела быть поэтом, но не могла же я написать, что хочу быть Лешкиной женой. |