Была у бабушки и ещё одна сестра — Анна Ильинична Антонова, но проживала она в Средней Азии, в Ташкенте (а, может быть, и в другом городе, может быть, в Душанбе). В те места в 20-е годы во время голода на Волге, а потом и в 30-е годы из Сызрани уезжали многие. Однажды она приезжала в Сызрань вместе с дочерью Марией Михайловной Пчелиной и внучкой Люсей, чье полное имя — Ольга. И бабушка отправилась повидаться с ними в Засызран, прихватив и меня для знакомства с троюродной сестрой Люсей, моей ровесницей. Отправились, приодевшись в свои нарядные платья — бабушка в черное шерстяное с темно-зеленым атласным воротничком, а я — в матроску, в самое торжественное своё одеяние. На голове — тоже матросская круглая шапка с лентами, а на лентах — якоря. Дорога в Засызран длинная. Сначала надо перейти через мостки, минуя речку Крымзу, потом тащиться через всю Закрымзу по пыльным улицам. Поддерживает только надежда на мороженое, обещанное ещё при выходе из дома. Надежды оправдываются, что придает силы и снимает усталость.
Идем в дом к прабабушке — Александре Чернеевой. Старуха высокая, с важной осанкой, красивая. Чёрный платок заколот под подбородком, кофта и юбка тоже чёрные. Взгляд мрачноватый, только глубоко-глубоко мерцают огоньки, только редко-редко блеснет лучик. И все же именно эта старуха и вставала позднее перед глазами, когда вошел в крут чтения моего Островский. Говорила прабабка медленно, слова произносила значительно, вокруг все почтительно замолкали, к моей особе никакого интереса не проявляла, но за столом подкладывала вкусного побольше, исподволь наблюдая за тем, как пустела тарелка или блюдце. Обратный путь от дома Чернеевых всегда казался более радостным даже и без мороженого.
В лето то ли 33-го, то ли 34-го года произошло следующее. В середине ночи мы с Аликом и Муркой, спавшие, как всегда, на большой перине под столом залы, проснулись от света и шума. В комнате были чужие люди, которые, наверное, появились здесь задолго до нашего пробуждения. Все было как-то перевернуто, сдвинуто, стояло не на своих местах. Дядя Витя, недавно вернувшийся, отслужив в армии, стоял в куртке, а бабушка совала ему в руки мешочек. Дядя Витя ушел вместе с дядьками, а бабушка плакала. Дед молчал. Нам сказали, что его посадили в тюрьму, но скоро отпустят. В эту же ночь забрали и некоторых других студентов старшего курса геолого-разведочного техникума, который кончал дядя Витя. Через какое-то время — через два-три месяца — их отпустили, а потом он уехал в свою первую экспедицию.
Летом 35-го года, находясь в Сызрани, я узнала из присланной отцом телеграммы, что родилась моя сестра. Известие это повергло меня в страшное, совсем не свойственное мне возбуждение. Помню, как схватив мячик, высоко подбрасывая и ловя его, бежала я по улице, чтобы оповестить об этом моих подруг, приятелей, соседних жителей, сообщала об этом всем подряд, забегая во все дома, а когда прибежала во двор к Матюниным и Одинцовым, то была почти обессиленная, но все продолжала швырять мяч — теперь уже об стену сарая — и делилась с ними потрясшим меня известием. Это было днем 10 июля, сестра появилась на свет накануне, 9 июля. Какая она? Когда увижу ее? Эти вопросы не давали покоя, но только в конце августа меня отправили в Москву с оказией.
«Оказией» оказалась пара пожилых новобрачных, соединившихся узами буквально накануне отъезда в столицу, где собирались они, как было сказано, провести свой медовый месяц. Но проводили его они уже в дороге, в купе мягкого вагона, где кроме них двоих и меня никто не ехал. Они беспрестанно целовались, обнимались, кормили друг друга конфетами, снова обнимались. Приходилось уходить из купе и сидеть в коридоре на откидном стуле перед окном. Проводница сочувствовала и дала мне конфетку, хотя и спутники мои, надо отдать им должное, не скупились, снабдили меня сладостями, делясь тем самым своими радостями и желая остаться в купе вдвоем.
8
И вот снова Москва, наш дом, и на кровати во всем розовом лежит чудесный младенец, а над ним склонились взрослые. Круглая головка, темные глаза, как у папы. Лежит, молчит, слегка шевелится, весь завернутый в пеленочки. Имя ещё окончательно не дали, ждали меня, а у меня имя уже заготовлено — Марина — самое прекрасное, из всех имеющихся, правда, на вафельном мороженом не будет написано, зато редкое и встречалось в жизни моей только раз — у Марины Шадриной оно было, в дом которой на уроки рисования ходила. С тех пор и запомнилось, а Марина та навсегда красотой своей осталась в памяти. Моя же сестра пока продолжала лежать в кроватке, и играть с ней и говорить, судя по всему, было рановато, к тому же она почти полностью поступила в распоряжении тети Маши — фигуры столь в жизни нашей семьи значительной и незаменимой, что сказать и о её появлении у нас, и о её роли во всем нашем последующем совместном существовании на протяжении почти полувека совершенно необходимо. Сейчас её голова склонилась рядом с маминой над розовым младенцем, а увидели её мы в нашем доме на Горбатке за три с половиной года до этого — 12 января 1932 года.
Мария Андреевна Губанова, которую звали мы все тётя Маша, родом была, как и мама, из Сызрани. Она даже в далеком родстве с ней состояла, что и помогло всем нам с ней познакомиться, но только тогда, когда появилась она в тот самый январский день в Москве. Было ей в то время 44 года и приехала она как домработница в людям ей совсем незнакомым, а поездка в Москву было первым в её жизни путешествием.
Мария Андреевна Губанова (тётя Маша)
Родилась тётя Маша в 1888 году, 8 февраля по новому стилю в семье железнодорожного машиниста Андрея Губанова, жившего невдалеке от сызранского вокзала. Жену его звали Евдокия Филипповна. Детей у них было много, человек восемь, кажется; одной из дочерей дали имя Мария. Евдокия Филипповна грамоты не знала, сыновья её ходили в начальную школу, а дочери не учились, но умели рукодельничать. Мария, хоть и наклевывался у неё жених из соседских парней, но не так, чтоб уж очень существенный, но о котором она нередко вспоминала потом как о явлении в её жизни все же значимом, в шестнадцать лет была отдана в монастырь, где и оставалась до той поры, пока в 20-х годах монастырь был «разогнан», как она говорила, а монашки, хоть и были вынуждены уйти в мирскую жизнь, к жизни этой приспособлены не были и с трудом в новых для них условиях осваивались. В «разгоне» женского монастыря, где почти двадцать лет провела Мария, принимал участие один из её родных братьев — Ленька Губанов, человек партийный и сознательный. На первых порах он чем-то помог сестре, но жизнь их в дальнейшем шла по разным путям. Мария, как и другие бывшие монашки, зарабатывала на пропитание тем, что стегала на дому одеяла. Жила вместе с матерью в доме своей младшей сестры Пелагеи и её мужа Николая Михайловича Сыромятникова, приходившегося моей маме двоюродным братом. К нему и пришла однажды бабушка моя Екатерина Ильинична; вернее, не к нему, а к Марии, с просьбой выстегать одеяло уезжавшей в Москву её дочери Нине. Одеяло было выстегано, и с ним моя будущая мать отправилась в столицу навстречу новой жизни. А через несколько лет брат Марии Алексей Андреевич Губанов, не хотевший, чтобы его сестра — бывшая монашка — оставалась в Сызрани, где сам он к тому времени стал партийным работником, постарался определить её куда-нибудь подальше. И вот тогда-то и пришла кому-то мысль отослать её в Москву домработницей. Так и попала тётя Маша в нашу семью.
Появление её на платформе Казанского вокзала по приезде в столицу было точно предусмотрено и по времени с ориентацией на железнодорожное расписание, и по способу опознания приезжей, поскольку родители мои прежде Марию Андреевну никогда не видели, как и она их. Было ещё в письмах, которыми обменялись обе стороны, обговорено. что на левом рукаве будет белая повязка и у Нины Фёдоровны, встречавшей тётю Машу на московском вокзале, и у тети Маши, на Московский вокзал прибывающей. Поезд, как часто бывало, опоздал часа на полтора, но мама стойко держалась, несмотря на январский мороз, как и все остальные встречающие. И вот, наконец, паровоз приближается к положенной ему платформе, двери вагонов открываются, пассажиры вместе со своим багажом по ступенькам спускаются, и среди них без труда обнаруживается с белой повязкой на левой руке, перепуганная всем происходящим с ней благообразная женщина в шерстяном платке, черной кацавейке и чесанках. Багаж её невелик; фанерный баул, два узла да ещё плетеная корзинка, прикрытая полотняной салфеткой. От волнения и говорить она на первых порах не может, но на имя своё откликнулась с радостным облегчением. Домой ехали на трамвае «Б» от самых вокзалов до Большого Новинского, а здесь уже совсем близко. Отогрели Марию Андреевну, чаем напоили, оставшиеся у неё в корзинке самоиспечённые коржики она достала, да ещё сызранские гостинцы — грибки сушеные и вареньице малиновое. И началась с этого дня, воскресного зимнего дня, её новая московская жизнь.