Я смотрел на нее в изумлении. Кто это? Это — Сильвия?
— Вы увидите, увидите! Если я, любящая так страстно, сяду играть, я выиграю все!.. Банк лопнет…
И тут я узнал Сильвию. Она была та самая рыжая кассирша — высочайшая и недостижимая мечта грязного писца! Это была она, но там, в той жизни, еще ничтожнее и гораздо, гораздо отвратительнее, — о господи, о чем, о чем он мечтал, тот мерзкий тип! О том, что мне отвратительно… Я, я сам мечтал и мечтаю о том, что мне отвратительно; разве не я испытал сейчас сладострастное чувство, когда она обняла меня?.. И — гордость, что она меня любит!
Я дал ей двести франков и уехал в Милан вечерним поездом, как только она села за карты. Это было действительно бегство: Сильвия, разумеется, не поверила мне, что я собираюсь сделать подобный крюк. Между тем, возвращаясь этим путем, я кое-что вернул себе из денег, отданных ей, так как билет от Венеции до Будапешта у меня уже был. После крайней расточительности я вдруг стал необыкновенно бережлив и с деньгами и со временем.
«Останавливаться в Милане не буду, — думал я. — Поеду прямо в Пешт, а домой только письмо напишу и тотчас же примусь за работу. Науки… дом… Ах, да, папа писал, что Этелка гостит у нас… Нет, сейчас мне не следует с нею встречаться… Я стану трудиться. Когда же еще и трудиться, как не теперь, пока молод? Работа, святая, благородная работа, радость познания спасут меня. Это же всего-навсего болезнь, просто болезнь… Строгая математика — наилучшее лекарство: она займет собою, она не упустит мою душу…»
Мерное покачивание вагона быстро навеяло на меня дремоту, хотя я нарочно не взял билет в спальный вагон. Писец на сей раз проснулся вовремя, однако нет-нет да и задремывал за своим столом. (Причиною было то, что Элемер на остановках всякий раз просыпался.) В моей жизни писца это была суббота. Наш коллега письмоводитель, весельчак и толстяк, богатый и счастливый отец семейства, владевший небольшим хуторком неподалеку от города, вечером позвал нас испробовать вино собственного изготовления. Ради дарового ужина пошел и я, хотя среди коллег чувствовал себя скверно. Большую часть пути проделал пешком, трамвай был мне не по карману. Вдоль дороги шли виноградники, ноги увязали в песке, казалось, ступаешь по мягкому ковру. Пока я добрался до места, башмаки мои были полны песка, ноги горели от множества колких острых песчинок. На хуторе веселье шло вовсю, хозяин рассказывал сальные анекдоты, гости гоготали и распевали во всю мочь. Табачный дым стоял густо, хоть ножом режь. Лица у всех были красные, длинношеий коллега в очках орал, надрываясь так, что на шее набрякли жилы. Собрались все, кроме студента-юриста. Шумели, пели, бранили начальников, министра. Посреди комнаты под потолком висела керосиновая лампа, вокруг нее, под потолочной балкой, красовались виноградные грозди нынешнего урожая. Я сел в сторонке; что́ бы я ни сказал, меня дружно высмеивали. Я чувствовал себя униженным, неловким.
— Почему вы смеетесь? — вдруг крикнул я им. — Я не такой, как вы. Вам меня не понять. Если бы вы только догадывались, что́ у меня здесь, внутри, вы не смеялись бы. Да если бы в вас горела хотя бы малая искорка того, что пылает во мне…
Ох, как же они надо мной потешались!
Мне ничего не оставалось, как насыщаться и пить до одурения. Поднялся ветер, он гнал тучи колких песчинок. Дряхлое окошко громко звякало, и всякий раз при этом на него оглядывались и на мгновение умолкали. В помещении было жарко, маленькая комнатушка набита битком, но, как твердил хозяин, «в тесноте, да не в обиде». Гости по очереди выходили во двор и, возвратившись, рассказывали всякие страсти — по их словам, там было настоящее светопреставление. Я, сидя в своем углу, время от времени клевал носом (а Элемер просыпался на каждой станции). Наконец появились карты. Я тоже играл, рисковал, пытая счастья. В последнее время я постоянно пытал счастья, мои золотые сны не давали мне покоя, я даже купил как-то лотерейный билет. Карта ко мне не шла. Я встал из-за стола, кругом в долгу. На дворе дул холодный ветер, в глаза тотчас набились режущие песчинки. От паршивого кислого вина мутило, болела голова. Пока добрался до дому, начало светать. Не успел я заснуть, как меня растолкал железнодорожник.
— Сударыня, не сдадите ли мне крова нынче и на день?
— Отчего же, коли заплатите.
Заплатить было нечем. На улице лил дождь. Я зашел в канцелярию и лег на обтянутый репсом диван. Близился воскресный полдень: в конторе не было ни души. Меня мутило, и никак не удавалось уснуть на жестком, непригодном для сна диване. Но все-таки я проспал до самого вечера.
А Элемер в поезде спал не только ночью, он проспал и весь день напролет, лишь время от времени просыпаясь. Вечером я был уже в Венеции и сел на пароход. Дул сильный ветер, как только мы вышли из лагуны, зеленая вода заходила ходуном. После ужина меня замутило. Хотелось подышать свежим воздухом. Но вскоре пребывание на палубе стало несносно. Пароход качало все сильнее, волны круто взмывали над головой и окатывали холодным душем. Я в страхе хватался за поручни. На далеких берегах светились цепочки фонарей, прожектор на мгновение вонзил сноп лучей в наш пароход, больно ударил в глаза, и тут же длинный луч зарыскал дальше по волнам необъятного моря. Из салона выскочил бледный мужчина и, не глядя по сторонам, кинулся к борту. Мне пришлось отскочить назад, чтобы ветер не швырнул в лицо отвратительное жидкое месиво. Я спустился в салон. Попробовал лежать неподвижно на кушетке, отдавшись качке. Меня терзали неописуемо гадкие ощущения mal di mare[28]. Вокруг слышались вздохи, стоны. За бортом жутко грохотали волны, завывал ветер. Корабль кренило то на левый борт, то на правый, пошатывающиеся фигуры цеплялись за что попало, их кидало из стороны в сторону. Измученные женщины, мужчины лежали повсюду, как придется, кто на спине, кто на животе, никому не было дела до ближнего, никто даже не замечал соседа. Католический священник, намотав из полотенца огромный белый тюрбан, сидел на полу и громко стонал. Люди потеряли всякое человеческое достоинство.
На какие-то мгновения я задремал, и тут проснулся писец на неудобном, жестком канцелярском диване. Ему тотчас пришлось выбежать вон: и его мутило после выпитого накануне. Потом он опять лег и погрузился в тяжелый хмельной сон. В этот миг пришлось выскочить на палубу Элемеру. Там сидели матросы в тельняшках, кое-кто и без них, и негромко, сменяя друг друга, нарочито гнусаво тянули какую-то язвительную песенку. Мне обрызгало губы холодной соленой водой, на черном граните гладкой воды плясали серебряные ажурные разводы пены.
Разбитый, я прибыл утром в Фиуме. Но как ни мучительна была эта ночь, я все же радовался тому, что хотя бы одну, одну ночь удалось украсть у писца. Писец тоже был рад, что проспал весь день и сэкономил еще на обеде. О, как приятно говорить в третьем лице об этом отвратительном моем обличье!
На следующий день я был уже в Пеште и тотчас в самом деле взялся за учение и труды. Я окружил себя книгами и составил строгий распорядок дня: сам себе задавал уроки. Но тут-то я и узнал, что враг, которого мы носим в себе, поистине непобедим. Человек может стать господином всего и вся, но он не господин своим мыслям — и это ужасно! Вокруг меня лежали открытые книги, одна увлекательнее другой — увы, меня ничто не интересовало. Простейшая мысль ускользала, не задевая ума. Все мои думы сосредоточились на одном, неотступном — это стало моей навязчивой идеей. Я старался бодрствовать по ночам среди книг, но голова падала на раскрытые страницы, и я засыпал при свете лампы на жестком письменном столе, и тем лихорадочней становился сон — жизнь писца. Каждый день я снова и снова превращался в писца, и корпел над бумагами, и слонялся по улицам, и всех ненавидел — мечтал поджечь город, бросить бомбу в канцелярию, перебить моих коллег, синего человека, — а потом глушил себя палинкой в захудалой корчмушке и играл в карты с подозрительными субъектами, незнакомыми типами, и бросал алчные, тоскливые взгляды на рыжую кассиршу. А в начале месяца, получив авансом деньги, на которые покупал марки у синего человека, я потратил львиную долю их на оплату карточного долга, боясь даже думать о том, что обязан так или иначе — деньгами или марками — в них отчитаться. Я постоянно жил в ожидании чуда, надеялся, что мой сон, мой сон однажды окажется явью (ведь я не такой, как другие), — но при этом знал наверное, что никакого чуда не будет.