Я стоял как окаменелый, потом вдруг разом, одним отчаянным усилием стряхнул с себя оцепенение, словно колдовские чары, и побежал. О, как мне было тяжело! Я чувствовал: что-то оборвалось во мне, как только я отвернулся. Казалось, жила на виске сейчас лопнет, что все: деревья, земля, облака, кричали, гнались за мной, цеплялись, хватали, не пускали… Из последних сил бежал я сквозь фруктовый сад. В голове бешено колотились мысли, на мгновения передо мной вспыхивали со всеми чудовищными подробностями жуткие картины того, что происходило там, кровавые и грязные, и в моем потрясенном детском сознании вдруг всплыли вполне отчетливые представления — я даже не знал, что знаю это. Все это длилось лишь несколько минут. Стоило мне выбраться из гущи сада, стоило увидеть чистую, только что взошедшую луну, цветочные клумбы, окутываемые сумерками, как мое волнение тут же потонуло в великом деревенском спокойствии, в спокойном море красоты. А как только угасло волнение, силы меня оставили, я рухнул на землю; там, должно быть, и нашли меня и отнесли в дом.
Мой друг замолчал. Мы уже вернулись на террасу. Медленно и неохотно наступал вечер; было еще совсем светло, но в ласковом ветре чувствовалось уже что-то вечернее, луна незаметно выскользнула на небо, но еще ждала, пряталась за барашками облаков, как ждет своего выхода за кулисами актриса.
— А что было потом? — спросил я. — Он убил ее или же…
— Я до сих пор этого не знаю, — ответил мой друг. — Мне было как-то неловко спрашивать, бог знает почему. Но что-то произошло, потому что Дёрдя посадили в тюрьму, а когда выпустили, объявили сумасшедшим. Отец жалел его и позднее снова взял на работу. Я же никогда не считал его сумасшедшим…
— Даже если старый Дёрдь сумасшедший, — продолжал он. — Что значит сумасшедший? Ум — это только покров на наших импульсах… А сумасшедший этот покров сбрасывает…
Мы долго сидели в тишине. Застрекотали кузнечики, постепенно стемнело. Неожиданно звонкий смех раздался в величественной ночи. Музыка веселых, молодых голосов, шелковистый шелест женских платьев…
— Что вы тут сидите, как нахохлившаяся птица? — с милой насмешливостью спросила моего друга прелестная женщина, остановившись на крыльце в сопровождении довольно большой компании.
(Это была его жена.) Мой друг поднял на нее глаза. Луна ли в том виновата, которая как раз взошла на небо, или вся атмосфера этого чарующе прекрасного вечера или же кипение какой-то невыразимой страсти, но никогда его лицо не было так безобразно, как в тот миг. С него можно было бы писать картину и назвать ее: «Ненависть».
Перевод Н. Васильевой.
СТАРОСТЬ АЛЕКСАНДРА ВЕЛИКОГО
Он не будет явно показываться оставшимся в живых, но он будет жить в глубине их душ и отчасти через них думать и действовать.
Густав Теодор Фехнер
I
— Не уходите покамест, не то я останусь наедине… не хочется говорить — с кем, еще подумаете, что я заговариваюсь… Я действительно малость хватил лишку — дома я себе такого не позволяю — а вино воскрешает призраки; вот и меня преследует призрак: в шлеме и с саблей — нет, нет, не ныне упокоившийся, не маленький шурин мой, а старый призрак, призрак далеких времен!
Как бы вы на меня посмотрели, ударься я сейчас в этакие немыслимые россказни? Например, о старости Александра Македонского (хотя вы знаете, что он умер молодым). Потому-то я до сих пор и не рассказывал, что случилось с моим маленьким шурином, чтобы вы не сочли меня фантазером. Но сейчас расскажу, если вы пока побудете здесь. Официант, еще бутылку! Не так все это просто, как вам кажется.
Задумывались ли вы, насколько мы не вольны над своими поступками? Ведь с чего начинаются поступки? С мыслей. А откуда берутся мысли? Вот в чем весь фокус. Как раз сейчас я передаю свои мысли вам. Мысль переходит от человека к человеку. От мертвых переходит к живым. И всякие там библиотеки, школы для того и существуют, чтобы мы впитывали мысли мертвых. А действует прежде всего голова, а не руки; стало быть, причина всему — мысль. Но тогда в девяти случаях из десяти нашими действиями управляют мертвецы.
Как же можно тогда говорить, что они уснули навеки?
II
Знаете, жена у меня такая была, что никуда не ходила, а все сидела дома и читала. Читала или занималась со своим младшим братом, Гастоном. Я, бывало, им говорю:
— Этак вы себя учебой совсем изведете.
А жена отвечает:
— Великие умы, — говорит, — которые написали все это, уже не могут жить больше нигде, кроме как в нас. Я готова пожертвовать жизнью, чтобы принять их в свою душу, где они могли бы дальше додумывать свои мысли. Разве, — говорит, — я пожалею для них этой единственной жизни?
Вот такая необыкновенная женщина; для матери, например, соорудила целую часовню. Знаете, она была француженкой, работала воспитательницей там же, где и я, так мы познакомились. Одна комната у нас полным-полна портретами покойной парижской гадалки, матери моей жены; бедняжка разорилась, играя на скачках, где ей изменил пророческий дар. Жюльетт много раз говорила:
— Pauvre maman[44] верила в спиритизм. Она считала, что мертвые живут своей особой жизнью где-то «между небом и землей». А ведь они живут только в нас — кто посмеет отрицать, что это жизнь? — говорила Жюльетт. — Ведь даже внешний облик их и при жизни существовал только в восприятии других; что же касается сознания — а разве сознание не есть способность мыслить? — то если мысль не исчезает, а получает развитие в других умах, значит, и наша жизнь продолжается в других, ибо процесс мышления не прерывается. Вся разница в том, что наша жизнь окажется связанной с другими жизнями, разветвленной в них, но все-таки в тайне сохранит свою целостность, вы понимаете? Вот такие у моей жены были мысли.
— Забывать мертвых, — говорила она, — равносильно убийству, ведь этим мы их уничтожаем.
Потому-то и хранила она такое бесчисленное множество портретов, массу книг, стараясь собрать вокруг себя целое воинство призраков, — не в переносном смысле, а реально существующих призраков, если верить ее словам. Я, конечно, поначалу не принимал это всерьез, но постепенно и сам почувствовал, что дом наш наполняется призраками… Ну да я не о том хотел — наговорил тут с три короба. Конечно, мысли мои сейчас крутятся только вокруг этого. Собственно, о Гастоне я еще ничего толком не сказал: он был под стать ей — конечно, тут же и внешнее сходство — потому они так и любили друг друга… Вы уже знаете, что Гастон был младшим братом моей жены. Жюльетт сама с ним занималась, мы поначалу и в школу его не отдавали. Так вот я и говорю, Гастон во всем походил на нее: тоже все время с книгой да с книгой; окликнешь его, бывало, так он даже не поймет, в чем дело — будто и не от мира сего. Точно как жена, которая, едва отобедав, с улыбкой поднималась и говорила:
— Меня ждет дух Платона, — и уходила к греческому философу.
Иногда мне казалось, будто ее и в самом деле ожидают духи — ужасные, капризные духи — как бы это выразиться? — паразиты, знаете, наподобие омелы, расцветающей на молодых деревьях; в головах живущих разбивают они шатры своей жизни — жизни мертвых.
III
Впрочем, ближе к делу; конечно, Гастон был впечатлительным мальчиком — но что это объясняет? Наверно, следовало бы сказать, что он наделен характером «борца за свободу»… Однако может ли быть героем такой ребенок? Тогда он уже ходил в гимназию и, конечно, считался лучшим учеником, даже учителям нос утирал — видели бы вы его в такие минуты! Вот в этом как раз все дело: и учитель у него — не учитель, и школа — не школа, а император и государство — и, конечно же, государство тираническое — «слепой произвол власти»; а если знания учителя недостаточны — тут уж несправедливость налицо; да еще разговоры о чести, доблести — откуда что взялось? Видели бы вы его после какой-нибудь мелкой неудачи, или, скажем, если, по его мнению, с ним поступили несправедливо — в какой черной меланхолии он пребывал целыми днями! Для него это были великие дела и великая борьба: «борьба интеллигенции против узколобой власти» — откуда такое? Можете смеяться надо мной, но тут замешаны покойники. Например, Сократ… Однажды он рассказывал мне о Сократе: тот выпил яд, чтобы ни на минуту не уронить своего достоинства перед глупыми судьями!