Гизи, увлеченная воспоминаниями, и сама расхохоталась.
— Однако мне пора, — произнесла она, вновь обретя серьезность. — Я ведь здесь с супругом, его, беднягу, ревматизм замучил. Он уже нас ждет у источника. Вы здесь долго пробудете? Надеюсь, мы еще встретимся. Мой муж будет счастлив повидать вас, Францика, он вас частенько вспоминает. Давайте как-нибудь пообедаем вместе… А пока до свидания. Детка, и ты тоже попрощайся.
Белобрысая деваха неуклюже сделала книксен.
Вдоль аллеи выстроилось несколько цветущих розовых кустов. Цветочный аромат тщетно пытался противостоять едкой вони серного источника.
Перевод Т. Воронкиной.
РАССКАЗЫ
ЦЕНА ЖИЗНИ
I
Вся Франция с неподдельным участием встретила весть о болезни ван Леберга. Газеты, без различия их политической принадлежности, тепло отзывались о знаменитом писателе, который, по имени и по рождению будучи чужестранцем, тем не менее воплощал в себе самый что ни на есть типичный французский дух. Его здоровьем интересовались и правительственные круги, ибо ван Леберг относился к числу тех, кто умел сочетать наисовременнейший вкус с безупречно консервативным мышлением и чье поведение никогда не выходило за рамки традиционной корректности. Общество же, tout Paris[40], горячо обсуждало каждую новость о том, как чувствует себя знаменитый parisien[41]. В огромном городе, казалось, не было человека, кто не знал бы и не любил его, не восхищался его остроумием, пленявшим публику за столами литературных кружков и у каминов столичных салонов.
Болезнь ван Леберга была на редкость мучительной, и близким писателя потребовалась вся заботливость и терпение, чтобы хоть как-то умерить его страдания. Жена его, истинная парижская матрона из той породы, что в обществе — сама элегантность и молодость, само остроумие и кокетство, дома же — преданная жена и любящая, нежная мать, ухаживала за ним с бесконечной самоотверженностью; в этом ей помогали дочери, цветущая Клэр и только-только вышедшая из детского возраста, прелестная Марселина, для которых отец был объектом любви и гордости, безраздельным кумиром.
Однако страдания больного все усиливались, становясь порой совершенно невыносимыми. Ничто так не сокрушает даже самый несгибаемый дух, как физические мучения, особенно если они сочетаются с ужасным сознанием, что избавить от них способна лишь смерть. Ван Леберг отдавал себе ясный отчет о плачевном своем положении; в часы, когда от невероятной боли сводило дыхание, он жестоко страдал еще и от грозной мысли, что так теперь будет всегда и судьба не подарит ему ни одной спокойной минуты. Постепенно он ни о чем другом уже не мог думать. Он с радостью поменялся бы даже со смертником, ожидающим казни: ведь у того впереди по крайней мере целая ночь без боли. О, как это много, ночь без боли! сколько за это время можно всего передумать и сделать! сколько счастливых моментов вспомнить и заново пережить в душе! сколько всего он, ван Леберг, успел бы… пускай не за целую ночь, а за один только час! Он чувствовал, у него за душой еще много такого, в высшей степени важного и прекрасного, что он мог бы сделать, сказать людям. Однако страшные приступы болезни и, меж ними, тяжелое, не дающее облегчения забытье отнимали даже то ничтожное время, что было отведено ему в жизни.
Как он ни напрягал свой мозг, свои нервы, ни о чем, кроме болезни, кроме близящейся смерти, он не мог думать.
Хотя он знал, что только Она способна избавить его от мук, он видел в ней не избавительницу, а палача. Никогда еще не испытывал он такого страстного желания жить, такой жажды действия; ему казалось: смерть его станет для мира, для каждого человека ужасной утратой; казалось, что жизнь он растратил впустую, что не использовал данных ему возможностей и потому с ним из мира уйдет, исчезнет нечто невосполнимое. И словно ребенок, который, хотя едва уже разлепляет веки, все никак не хочет идти в кроватку, «потому что не наигрался за день», — он упорно, с отчаянием цеплялся за жизнь, и близкая смерть представлялась ему вопиющей, невероятной несправедливостью. Он злился, он обливался потом, думая о своем бессилии, — и ни о чем другом не мог думать.
Так тот, кто недавно был само спокойствие и невозмутимость, совершенно утратил всю свою сдержанность, все терпение. Мир, неумолимо и равнодушно отказывающий ему в спасительном чуде, стал его заклятым врагом. Любовь и самоотверженная забота, какой его окружали близкие, воспринимались им как ничтожный пустяк: что́ эти заботы и жертвы рядом с той страшной утратой, которая угрожает ему, — рядом со смертью! Люди не могут не быть в долгу перед ним. И во взгляде его, в каждом слове вставал один-единственный, требовательный, отчаянный, леденящий душу вопрос:
— Неужели вы не можете помочь мне?
II
Несчастная мадам ван Леберг, неделями не отходившая от постели больного, готова была отдать жизнь, чтобы помочь мужу. Самые знаменитые парижские врачи — все как один почитатели и друзья больного — побывали в этом, когда-то счастливом, а теперь погруженном в скорбь доме, но в глазах у них бедная женщина с ужасом читала одно: медицина, увы, здесь бессильна, приговор, вынесенный природой, обжалованью не подлежит.
Был у больного один знакомый, индийский князь, известный теософ, который жил в Париже и занимался оккультными науками. В последней судорожной попытке изменить приговор жестокой Природы несчастная женщина обратилась к нему; с той безрассудной, мистической верой, что дремлет в любом из нас, как сова, вылетая в ночные часы, часы тревоги и страха, она попыталась найти в его гипнотических, странных глазах, сверкавших на иссохшем восточном лице, некую сверхъестественную надежду. О, эти непостижимые люди могут все; мадам ван Леберг уже слыхала о таинственной передаче жизненной силы из здоровых, молодых тел в тела умирающих, даже мертвых; о чудесных «алатарах», когда Сила, подобно электрической искре, перелетает от одного любящего к другому, из уст в уста, пробуждая к новой жизни ослабевший, увядший, истративший жизненную энергию организм.
— А вам не жаль было бы своей молодости, мадам? Разве вы не боитесь смерти?
— Боялась — прежде. Боялась больше, чем кто-либо. Но чем мне дорожить в жизни? — сказала мадам ван Леберг. — Я дорожу теперь только им, ведь он столько уносит с собой — уносит все, что есть у нас! Своя смерть не страшна: кто теряет себя, тому уже все равно! Но потерять того, кого любишь, знать, что от него ничего не останется, что его мысли, его тепло, его чувства, весь человек, твой спутник жизни — просто исчезнет, превратится в ничто… Нет, это невыносимо! И как он страдает, как хочет жить!
Она схватила руку индуса:
— Помогите мне! Сотворите чудо: я готова на все.
— Мадам, — тихо сказал теософ. — Много ли стоит жизнь в изношенном теле? Предположим, я бы помог, как вы говорите, сотворить чудо… Предположим, я подсказал бы вам способ, как постоянно поддерживать жизнь в нервной системе, даже когда анимальные силы тела исчерпаны… Дал бы вам источник энергии, который будет питать процессы в этом тончайшем устройстве, нервах, и они будут делать свое дело, генерируя чувства, мысли, сознание — все то, благодаря чему жизнь и является для индивида жизнью… Но что это бессильному, лишившемуся стержня телу? Чего бы стоила призрачная, нагая жизнь души, если бы не было, в чем и чем жить? Ибо все мы живем своим телом. Принял бы умирающий такой дар?
— Значит, есть такой способ, есть? — вскричала с сияющими глазами мадам ван Леберг. — О, сделайте, сделайте все, что можно! Душа — это все; мысль, сознание — это все. И неправда, неправда, что жизнь души ничего не стоит! Если б вы слышали — да ведь вы слышали, — как просит, как умоляет несчастный, чтобы ему позволили только мыслить, только жить, жить слепым, глухим, жить калекой, но только жить! Только чтобы все это: мысли, чувства — не провалилось в небытие, — вот что было бы ужасно! Есть ли у него сокровище дороже, чем мысль? И разве не в этом был весь он: в мысли, в чувстве? Пока существует мысль, существует и он. Душа… Разве не душу его обожает вся Франция, весь мир? Так пусть же она живет, пусть будет! Сохраните для людей его душу.