— Заходите ко мне еще, мальчишечка, — сказала девушка, когда мы вышли на улицу и она (сентиментальная, как видно, особа) потянулась поцеловать меня в щеку. Однако я непроизвольно отстранился. Впрочем, тотчас же заметил, что тем очень ее огорчил, и тогда поцеловал ее сам.
Никогда еще не ощущал я с таким острым отвращением, как в тот вечер, шагая домой, что во мне живет и здравствует кто-то еще, некое глупое и грубое, барахтающееся в животных радостях, эгоистичное и несчастное создание, которое я ненавижу и которое тоже, тоже — я!
Так проходили годы. И я познакомился с Этелкой.
VI
Экзамены на аттестат зрелости я выдержал блистательно, с триумфом, как и подобает гордости гимназии, окончил и университет. Отец уже поставил крест на моей политической карьере, о которой так мечтал для меня, однако не желал слышать о том, чтобы я когда-нибудь стал профессором.
— Ты достаточно состоятелен, — говорил он мне, — живи в своем имении, занимайся хозяйством, приумножай доходы, ну и, если угодно, займись и своей наукой в провинциальной тиши. Устроишь там лабораторию, да хотя бы и обсерваторию, будешь принимать у себя иностранных ученых. Все Табори от века жили в провинции, все они были учеными людьми и при этом не гнушались заниматься хозяйством. Твой бедный дедушка всю свою жизнь провел в увитой виноградом беседке, читая Горация и Лукреция. Твой прадед был известный на весь комитат физик и изучал анатомию, препарируя домашних кроликов. Ты математик, ты, быть может, станешь изучать звезды.
В благородной душе этого идеалиста, грезившего наяву, рождались самые живописные картины моего будущего. Меня они тоже весьма привлекали. К столичной жизни я не стремился, зато мечтал о книгах, о милом семейном круге, покое.
Это лето мы всем семейством провели в Венеции.
Мартонеки тоже были с нами. Мартонек в конце концов женился на Бёшке, получил капитанский чин и совершенно преобразился: бывший Дон-Жуан стал добродушным и рачительным отцом семейства; у них были две очаровательные малютки-дочурки, и Мартонек все свое время отдавал семье. Я иногда задумывался о том, не случилось ли подобного превращения и с тем элегантным господином подмастерьем. О персонажах из моих сновидений я помимо воли думал всегда как о подлинных, реальных людях, которые где-то, неведомо где, живут в самом деле, независимо от меня.
Однажды — это был восхитительный день — я лежал в Лидо на пляже и смотрел на Бёжике, мою младшую сестру, которая весело играла с девчушками Мартонеков; вся эта троица была бесконечно очаровательна. Бёжике только что вышла из пансиона, волосы носила короной, у нее было живое шаловливое личико и ловкое здоровое девичье тело. С детьми она была тоже дитя. Девочки прыгали в прибрежных волнах и веселым смехом встречали каждый следующий вал, который накатывался с грозным гулом, но возле них внезапно стихал, словно нежный отец, теряющий всю свою ревниво оберегаемую строгость при виде любимых чад.
И еще я смотрел на пляж, вибрирующий, гомонящий, где прелестные женщины в облегающих влажных купальных костюмах нежились на припеке, до половины зарыв позолоченные солнцем тела в золотой песок. Мне чудился берег Греции и обнаженные богини…
И вспоминалась игра света на женских образах Тинторетто, вспоминался Веронезе. Душа моя была полна искусством, красотой, жаждой жизни.
— Как же красивы вы, женщины! — сказал я Бёжике, которая тоже вышла с детьми на берег, потому что приближался вечер и море волновалось сильнее.
— А кто красивее — вот эти или те, что мы видели утром в картинной галерее? — смеясь спросила Бёжике.
— Эти — живые.
— Да уж признайся, что эти нравятся тебе все-таки больше.
Бёжике очень хотелось взять надо мною верх. Она никогда не умела ценить должным образом мою страсть к книгам, картинам. Ее юная душа была полна жизни, и все, чему не хватало ярких красок жизни, казалось ей бледным. Это была красивая девочка, общая любимица, с нею все охотно играли, все ее забавляли, жизнь оборачивалась к ней самой нарядной своей стороной.
— А все-таки картины красивее, — сказал я свойственным юнцам поучающим тоном. И принялся философствовать. — Природа крайне редко, случайно создает истинно совершенную красоту. В ее задачу это, собственно говоря, и не входит. Искусство же постоянно и целенаправленно к тому стремится.
Бёжике надула губки.
— Ну-у, когда ты начинаешь умничать…
— Кроме того, искусство благородно и чисто, — продолжал я. — Оно ставит перед собой обыкновенную женщину, тщеславную болтушку, сплетницу с куриными мозгами, и увековечивает то, что в ней божественно: ее красоту.
— Ах, ну тебя, право, какой ты злючка!
— В реальной действительности все прекрасное и доброе проступает сквозь какой-то туман или фон безобразия и зла, — задумчиво сказал я, уже для себя.
— Ой, в самом деле, Элемер, а ведь тебя еще нынче вечером ждет приятная неожиданность! — вдруг воскликнула Бёжике.
— Приятная неожиданность? Меня?
— Тебя. Я думаю, они уже на террасе.
— Ты о ком? Кто там, на террасе?
— Угадай. Красивая девушка. Ну, да увидишь, она не как все. Может, когда ты с ней познакомишься, то будешь иначе рассуждать о женщинах.
Я сразу догадался.
— Этелка здесь?
Об Этелке я был уже очень наслышан. Бёжике была форменным образом влюблена в свою пансионскую подругу. В этом возрасте девочки часто бывают друг от дружки без ума. Бёжи буквально сгорала от нетерпения, ожидая по обыкновению коротенькое, в несколько строк, письмецо от Этелки, и, особенно в первое время, только о ней и говорила.
— Этелка здесь?
Я вспомнил изящный девичий почерк на конвертах адресованных сестре писем. Сейчас мне предстоит познакомиться с его обладательницей.
Я обежал глазами берег. Может быть, она где-нибудь среди этих дам? Нет, ни одна не могла быть ею.
— Этелка наверху, на террасе, с нашими родителями.
— Но как она оказалась в Венеции?
— Они тоже проводят здесь лето. Отец Этелки старый друг нашего папы.
Я был в нетерпении и шутки ради еще и преувеличивал его.
— Может, пойдем и мы? Уже поздно. Того гляди, подымется буря.
Горизонт вокруг потемнел, серое небо слилось с серым морем, словно огромная рамка из непроглядного тумана, темная рамка и фон этого веселого и прекрасного мира.
— Ну, пойдемте же, пора!
Вскоре мы все поднялись на террасу, где сидели отец, мама, бабушка, Ненне, Мартонек с Бёшке, а с ними — улыбающийся седой господин и юная девушка изумительной красоты.
У нее было оливкового цвета лицо, бархатные глаза и роскошные темные волосы. Ее глаза, эти окна души, с обворожительной серьезностью глядели на мир из-под наивного навеса венецианской шляпки. В каждом ее движении я тотчас узнал врожденное благородство и простоту. Меня охватило радостное смущение. Обычно я держался с девушками легко и непринужденно, но тут вдруг стал молчалив и неловок. За весь вечер почти и не взглянул на нее, но видел ее постоянно.
Звучала музыка. Сновали туда-сюда кельнеры. По деревянным мосткам прогуливались причудливо разряженные дамы, англичанки и еврейки. Под нами все сильней грохотало море.
Этелка развлекала нашу бабушку, что-то весело говорила ей в слуховую трубку. Давно уже старушка так не блаженствовала. Несколько лет назад ей пришлось все же отказаться от стряпни и теперь чем хуже она слышала, тем большим счастьем, мечтой, наслаждением было для нее участие в беседе. Ей хотелось говорить, говорить, говорить! Как бывала она благодарна тому, кто терпеливо слушал ее! А уж если кто-нибудь умудрялся еще и ей что-то рассказать!..
Море, словно гигантская танцовщица, исполняющая танец змеи, ритмично потрясало своими бесконечными белопенными и прозрачными шелками. Дети наслаждались сладкими, мягкими и горячими zabajones![7] Потом побежали смотреть, как катаются на роликах. На небе собирались бесформенные темные тучи. Мы вошли в помещение. В главном зале кипела шумная, пестрая жизнь. Истинное вавилонское столпотворение! И так странно было видеть в этом хаосе, в чужеродной толпе родной островок, родной дом, милые домашние лица; этот плавучий человеческий островок, как бы оторвавшийся от континента, жил и перемещался — я видел сильные мужественные плечи моего отца, серебряную головку Ненне. И лицо Этелки, которую я только что узнал, казалось столь же милым, домашним, родным, словно она уже была частью этого островка, больше того — так было всегда.