Жалобный стон, этот диссонансный звук реального горя, возвращал ее к действительности. О, вот лежит ее муж, ван Леберг, знаменитый писатель; он умрет, но умрет после того, как приведет к краю пропасти всю семью; он канет в небытие, словно капля воды в самом центре воронки, которая срывается вниз последней, когда вся остальная вода уже вытекла. В чем же предназначение этой вот «остальной» воды? Вытечь, кануть в небытие — ради этой последней капли… Мадам ван Леберг плакала и сама не знала, мужа она оплакивает — или себя и своих детей.
VII
Роковой день приближался; мадам ван Леберг жила словно в каком-то странном беспамятстве, как человек, накрепко привязанный к тонущему кораблю.
Ночами ее терзали ужасные сны. Ей снилось, будто они с мужем едут на поезде, поезд мчится на всех парах, они стоят в вагоне перед открытой дверью. Небольшой толчок — и муж ее летит, кувыркаясь, вниз, падает, окровавленный, на откос, она же чувствует огромное, несказанное облегчение — о, какое ужасное, преступное облегчение! — и во сне ей предельно ясно, что она только перед людьми, только ради людского суда боролась до сих пор за жизнь мужа, а люди, прежнее ее общество будто бы все это знали… Что бы они, интересно, сказали, если б она дала мужу умереть?..
В другом сне к ней в комнату врывалась толпа, вносили больных на носилках, как в Лурд, требуя, чтоб она отдала им тайное снадобье. Была революция, в воздухе мелькали кирки, из могил поднимались желтые покойники и требовали возмездия за свои напрасно загубленные жизни…
В ужасе от самой себя и от жизни, пробуждалась мадам ван Леберг от этих кошмарных снов. Но сны ее продолжались в реальности; вся жизнь превратилась в кошмарный сон, аккомпанементом к которому служили стоны и проклятия больного.
Несчастная женщина впала в апатию; она больше не пыталась раздобыть денег, лишь сидела не двигаясь целыми днями, изредка устало упрекая себя за бездействие, и слушала бессильные жалобы и яростные выкрики, доносящиеся из соседней комнаты; пойти к мужу она не решалась, но не смела и уйти из квартиры, боясь видеть человеческие лица.
Ван Леберга растущая слабость совсем приковала к постели. В тени близкой смерти он жил, казалось, лишь для того, чтобы дрожать от страха и проклинать всех на свете; семья боялась его, он боялся семьи. Возле себя он терпел только младшую дочь, Марселину, только ей доверял, только ее руками и на ее глазах приготовленную пищу соглашался есть. Марселина, словно милосердная Корделия, бесконечно жалела отца; но тем меньше щадил ее отец: бедная девушка каждый раз выходила из его комнаты с красными от слез глазами и с пульсирующей в висках головной болью.
Страшно было смотреть, как ван Леберг, на глазах превращающийся в развалину, из последних сил цепляется за остатки жизни, угрожает, просит, плачет, унижается, надеясь каким-то чудом добиться милости и спасения от Мамоны.
— Убей меня!.. Видишь же, все этого хотят! Убей меня! — стонал он, изнемогая от боли, и патетически призывал смерть; а в следующий момент опять неистово и отчаянно молил о жизни.
— Марселина, ты добрая девушка, ты мне поможешь… Они хотят убить меня, хотят бросить на погибель, не допусти этого, спаси меня, сделай что-нибудь, я же отец твой, — причитал он, судорожно цепляясь за руку дочери. — Ты же видишь, какие муки терпит твой несчастный отец в преддверии Смерти.
Марселина страдала и плакала, не зная, как быть. Что ей делать? К кому обратиться? Однажды она решилась: узнав адрес Ниведиты — уже несколько месяцев о нем не было никаких вестей, — она, закончив уроки, отправилась к нему и спустя полчаса звонила в дверь большого особняка, где жил азиатский теософ. Ей открыли; в вестибюле на нее смотрели статуи священных обезьян и Будда с широкой улыбкой и нагим животом.
Князя дома не оказалось: на неопределенное время он уехал в Индию, не оставив своего адреса.
Итак, последний шанс был утрачен. Марселина с ужасом думала о тех немногих неделях, что оставались до катастрофы. Ван Леберг с этого дня стал еще более невыносимым: то, махнув на все рукой, он рыдал и бессвязно кричал от отчаяния, то внушал себе нелепую мысль, что вся эта суета вокруг — лишь способ его обмануть и что деньги в доме есть, только их спрятали, чтобы не тратить их на спасение его жизни. Ночью он вставал и принимался шарить по всем углам, пока силы не оставляли его и он не падал на пол. Он выдергивал подушку из-под жениной головы: не там ли хранит она деньги? Не найдя ничего, он разражался полубезумными, яростными ругательствами по адресу денег, богачей, общества, всего мира с его ужасающим и жестоким порядком вещей; бывший консервативный писатель выкрикивал, стеная и плача, революционные лозунги.
И наступил тот последний срок, когда нужно было немедленно посылать по почте новый заказ на лекарство — если семья не хотела подвергать риску жизнь больного. Мадам ван Леберг всю ночь провела в расчетах, а утром с красными, но сухими глазами объявила, что закажет-таки лекарство. Была у нее одна драгоценность, семейная реликвия, с которой она до сих пор не решалась расстаться; мадам ван Леберг подсчитала, что если продать это украшение и некоторую оставшуюся у них мебель, да прибавить сюда солидный аванс, который попросила в банке Клэр, то нужная сумма кое-как набирается. Правда, тем самым они лишают себя последних средств к существованию; но мадам ван Леберг исходила сейчас лишь из той безграничной способности к самопожертвованию, которую чувствовала в себе.
Бывает так: ты чувствуешь, что готов ко всему, даже к самому худшему, и вдруг происходит что-то совсем неожиданное, и ты с ужасом сознаешь, что всегда есть нечто, что хуже самого худшего, — когда уже ничего нельзя сделать; примерно с таким ощущением слушали Марселина и Клэр слова матери. Нет, они не боялись нужды, новых жертв: к этому они уже привыкли. Но сейчас, когда они смирились с тем, что скоро все окончится, что пусть самым ужасным образом, но наступит конец, конец… И вдруг снова узнать, что весь тот кошмар, в котором они жили последние месяцы, начнется опять, будет продолжаться, как Сизифовы муки… Нет, это было выше их сил. Они думали про отца, про его нечеловеческие страдания, которые жизнью назвать все равно нельзя; и про мать, эту святую женщину, готовую снова взвалить на себя и нести — без всякой надежды на облегчение, на просвет впереди — свой тяжкий крест. И обеим девушкам пришло в голову одно и то же: револьвер, который ван Леберг держал в ящике своего ночного столика, ревностно оберегая его — чтобы время от времени иметь возможность пригрозить семье самоубийством. О, сколько было у него причин покончить с собой; и если в один прекрасный день его нашли бы в постели мертвым — с какой готовностью все поверили бы, что он в самом деле самоубийца!
Утром следующего дня (это было чудесное солнечное воскресенье) больной, который последнее время почти не спал, почувствовал себя чуть-чуть лучше и, успокоенный, что еще раз получит свой заветный арканум, погрузился в глубокий, тяжелый сон. Клэр уговорила мать на полчасика выйти на воздух, в соседний парк. Там она усадила мать на скамью, накинула свой платок ей на плечи, чтобы та не зябла, а сама под каким-то предлогом побежала домой.
Она осторожно открыла дверь в комнату больного. Ван Леберг спал; Марселина, сидевшая возле постели, заслышав шаги, испуганно что-то сунула под подушку. Клэр схватила руку сестры: в тонких пальцах блеснула сталь револьвера.
— Мне только его было жаль… Я смотреть на него больше не могла… — рыдала Марселина. — Но я не смею, господи, я не смею этого сделать!..
— Дай сюда, — сказала холодно Клэр и отняла у нее оружие.
Марселина выбежала из комнаты и, упав на колени, зажала руками уши.
Перевод Ю. Гусева.
РОЖДЕСТВЕНСКАЯ МАДОННА