Представление окончилось, я стоял опьяненный и невольно пристыженный: я — кто прежде способен был наслаждаться лишь истинно благородным и подлинным искусством, кто с детства благоговейно искал, старался постичь образцы наивысочайшей красоты, кои без усилия и непостижимы, теперь нахожу лекарство лишь в бездумных легкомысленных наслаждениях. Я чувствовал, что этим втаптываю себя в грязь, скольжу вниз по склону туда, где снизу, из глубины, ко мне тянется, старается за меня ухватиться ужасное существо, и мне придется там встретиться с ним, придется унизиться до того чудовища, которое — я.
Сонливость, непостижимый императив — вернуться домой и лечь спать, я ощущал в тот день не так сильно, как обычно. (Возвращаясь мыслью назад, считаю причиною то, что для писца в тот день было воскресенье и ему не нужно было так рано вставать.) Я не хотел возвращаться в отель, хотел как можно позднее отворить двери мучительному сновидению и потому вновь отправился в игорный зал.
И что же: красивая высокая дама все еще стояла там, на том самом месте, где стояла несколько часов тому назад, когда я ушел отсюда, и точно так же неотрывно следила за крупье. Только глаза ее теперь блестели ярче и тревожней, как будто наэлектризованные.
— Marqués… Ne rien… Interlaken, rouge, première classe…
Лопаточка крупье неслышно сметала серебро. Дама возбужденно обернулась.
— Сударь, — внезапно обратилась она ко мне по-французски, — дайте мне сто франков взаймы.
— Будьте мне добрым другом, — добавила она, глядя мне прямо в глаза.
— Voici, madame[24].
Монета опять покатилась по сукну, я смотрел поверх душистого женского плеча, теперь уже и меня захлестнуло волнение, внушенное женщиной и деньгами. И я чувствовал в глубине души, как медленно и неприметно скольжу, скольжу вниз по склону — к моему брату писцу. А над головой по круглому кофейного цвета стеклянному лику часов кружилась золотая стрелка.
Потом эта дама стала моей любовницей и путешествовала вместе со мной. Я жаждал отвлечься от своих дум возле тела ее, надеялся рядом с ней проводить ночи без сна. Я думал, если это прекрасное женское тело будет мирно дремать около меня, тогда, быть может, у меня не станет времени думать о чем-то ином. Сильвия — так ее звали — родом была из Румынии, и в ее взоре был тот присущий детям холодок, а в лице — та удивленная правильность, которые часто встречаются у румынских женщин и которые оскорбляют и растревоживают мужчину. Ее глаза были необычайно широко расставлены, самая их безмятежность придавала им глубину, то был поистине сфинкс без загадки, медальон без реликвии. Одни только деньги заставляли ее трепетать, и я бездумно тратил их на нее, лишь бы только она не давала мне спать. Когда же сон все-таки одерживал верх надо мной и я, побежденный, засыпал с нею рядом, тотчас просыпался писец, отупевший и вялый после своих похотливых снов, с отчаянием глядел на часы, наспех одевался, опаздывал в канцелярию, и его положение становилось все невыносимей. А вечером он с горя глушил палинку в пользовавшейся дурной славой корчме, бросал голодные взгляды на крашеную физиономию кассирши, она же в который раз раздраженно ему бросала:
— Ну чего вы пялитесь на меня, как баран на новые ворота?
И он лишь поздно, очень поздно позволял наконец Элемеру Табори проснуться.
Однажды, уже под вечер, когда я вышел в пустой гулкий коридор (я оставался в канцелярии последним, чтобы выполнить мой дневной урок), передо мною вырос синий человек. Я испугался. Я всегда избегал оставаться с ним наедине, операции с марками мы улаживали сухо, в нескольких словах, неизменно испытывая неловкость оттого, что не знали, как обращаться друг к другу. Чего ему от меня нужно сейчас, я не знал. А он с тою цинической фамильярностью, которая так коробила Элемера Табори, зашептал мне на ухо:
— Побережемся-ка малость, вот что. Господин председатель недоволен. Может случиться, что и вышибут, тогда уж и не знаю, как оно будет с тем нашим дельцем. Так что надо бы поумнее, в наших же интересах. Слуга господина председателя хороший заступник, но и ему не все под силу.
Его шепот гулко разносился по холодному коридору. В огромном матовом окне была отворена маленькая форточка. Я видел, как в наглухо огороженном каменной стеной пустынном дворе тюрьмы узники выходят на унылую свою круговую прогулку. Чем моя жизнь отличалась от их жизни?
— Вот вы и давеча изволили проговориться. Нам бы следовало быть поосторожней, а то как бы за решетку не угодить, так что не извольте забывать, что всем обязаны служителю господина председателя. Одно слово, и…
Мною овладел вдруг неописуемый гнев, однако я не посмел и пикнуть. А он добродушно хлопнул меня по плечу.
— Ну-ну, я ведь не почему-нибудь… это я просто так говорю…
И все бы хорошо, будь я таким же, как он, но я чувствовал, что во мне, в глубине моей души живет кто-то еще, совсем другой человек, гордый господин, для которого это все нестерпимо, которому нужно, любой ценой необходимо добыть деньги, деньги, чтобы швырнуть их этому негодяю в физиономию, освободиться от рабства… О, если бы станок для печатания марок был у меня! О, если бы я мог сам печатать марки, деньги — и превратился бы в важного барина, и рыжая кассирша пошла бы со мной, и я стал бы тем, кем где-то являюсь в самом деле!
Хотя, вполне вероятно, того, о ком мечтал писец, уже не было, не было нигде, Элемер не был теперь прежним Элемером. Этот бледный юноша, что из вечера в вечер швырял деньги на игорные столы знаменитых швейцарских курортов ради кокотки, больше не был тем славным и добрым юношей, выросшим в задушевном семейном кругу. Я путешествовал уже два месяца кряду и ни разу не сообщил домой своего адреса, желая избавить себя от любых писем, от угрызений совести. Я жил, отторгнувшись от всей моей жизни, и боялся даже мысленно возвращаться в старые добрые времена. Изредка посылал домой открытку с каким-нибудь видом, словно исполнял неприятную обязанность. Я старался ни о чем не думать, жить только данной минутой и никогда не быть одному.
Но в один прекрасный день, в Люцерне, Сильвия проиграла мои последние крупные деньги. Надо было обратиться к отцу, и я понял, что больше так продолжаться не может.
«Этому надо положить конец, — сказал я себе, — я же испорчу всю свою жизнь из-за несуразного дурного сна. Что я делаю? Выбрасываю на ветер сокровища… А какими сокровищами одарила меня природа… судьба… Я бы мог победить все… и позволил победить себя глупым фантазиям! Как много от меня ждут — дома все смотрят на меня с надеждой… Когда же я стану трудиться, ежели не теперь? О, величайшего врага своего человек носит в себе! Как это ужасно! Что́ все яды, отравляющие тело, по сравнению с ядом духовным, который парализует меня?»
Деньги я получил в сопровождении обеспокоенного письма. Дома все теряются в догадках: что со мной?! Дом, мой дом! Ненне! Этелка! Нет, так жить дальше нельзя!.. И тогда я сказал Сильвии:
— Сильвия, мне нужно возвратиться домой, в Будапешт.
— J’irai avec vous[25].
— Но у меня больше нет на вас денег, — сказал я грубо. — Я более в вас не нуждаюсь.
— J’irai avec vous, tout de même[26]. Мне тоже надобно возвратиться домой, в Румынию. Нам по дороге.
— Но я опять заеду в Милан, через Венецию.
— Eh, bien[27], и я поеду через Венецию. Зато искупаюсь в Лидо.
— Но у меня нет денег даже на то, чтобы оплатить ваши дорожные расходы. Я пришлю вам денег из дома.
— Дайте мне двадцать франков, и я сегодня же выиграю вдвое больше, чем требуется на дорожные расходы.
Вдруг глаза у нее расширились, и она бросилась мне на грудь:
— Поймите же, поймите! Мне не нужны ваши деньги, лишь бы вы были со мной… Не покидайте меня! Неужели вы не видите, что я люблю вас? Я никого еще не любила так, как вас! Вы еще не знаете, что это значит — когда женщина любит!