До войны Гиршкины обитали на Украине, неподалеку от Каменец-Подольска, города, чье еврейское население было сметено с лица земли на начальной стадии плана «Барбаросса». И до первой войны Гиршкины обитали там же и даже тогда процветали. Они владели не одной, но тремя гостиницами, где останавливались пассажиры почтовых карет, и потому можно считать, что Гиршкины создали первую в истории сеть мотелей. То есть ее украинский вариант.
Члены семейного клана, будучи людьми практичными, всегда шли в ногу со временем. Когда исход большевистской революции был предрешен, семейство выгребло все свое золото, погрузило его в тачку (если верить бабушке, тачка наполнилась доверху) и вывалило груз в местную речушку, после чего решительно потопало домой доедать последнюю осетрину с икрой. Избежав таким образом обвинений в буржуазности, Гиршкины встали на пролетарскую ногу, и воплощением этой особой конечности — подобно тому, как на еврейской Пасхе баранья рулька символизирует силу длани Господней, — стала бабушка.
Она вступила в пионеры, потом в комсомол и, наконец, в саму партию. Сохранились фотографии с ней в этих ролях: глаза пылают, рот болезненно искривлен в ухмылке — ни дать ни взять героиновая наркоманка, закинувшаяся дозой. Иными словами, на этих фотографиях бабушка являла собой образец советского агитпропа, чему немало способствовала пышная крестьянская грудь и самые широкие плечи в округе, — плечи, навсегда оставшиеся развернутыми благодаря осанке, за которую бабушка получила приз в старших классах. Во всеоружии всех этих достоинств бабушка отправилась в Ленинград. Там она умудрилась поступить в печально прославившийся Институт педагогики, где наиболее надежных товарищей обучали науке идеологического воспитания первого поколения революционных малюток.
Окончив институт с отличием, Владимирова бабушка добилась громкого успеха в приюте для детей с психическими отклонениями. В то время как жеманные петербурженки чурались народных дисциплинарных методов воспитания, бабушка собственноручно выбивала дурь из сотен заблудших мальчиков и девочек, и уже через несколько дней детишки, стоя на коленях, распевали «Ленин — всегда живой». Распевали, когда не драили перила, не натирали полы воском и не прочесывали окрестности в поисках металлолома; бабушка убедила их, что металлолом будет переработан на танк, на котором они смогут прокатиться по городу. Не прошло и года, как этот деловой подход, выглядевший свежо на фоне орудующей розгами, размахивающей ремнем провинции, привел к столь поразительным результатам, что почти всех детей признали психически здоровыми. И верно, многие из них преуспели в разнообразных областях советской жизни, большинство — в армии и органах безопасности.
За приютские достижения бабушке дали дешевую оловянную медаль и целую среднюю школу во владение. Но самым полезным следствием ее успеха стала возможность перевезти Гиршкиных из унылого, индустриального Каменец-Подольска в просторный, обшитый вагонкой дом на окраине Ленинграда. Этот первый переезд избавил семью от столкновения с СС и их бравыми украинскими подручными, второй же бабушкин маневр — эвакуация семьи до того, как Ленинград был взят в блокаду, — спас Гиршкиных от голодной смерти и бомб Люфтваффе. Как бабушке удалось, потянув за нужные ниточки, усадить тридцать Гиршкиных в поезд, идущий на Урал, где ее четвероюродный брат, лишь отчасти еврей, мирно пас овец в тени завода по переработке руды, оставалось лишь гадать. Старуха хранила эту тайну, как НКВД свои архивы, но, впрочем, особой тайны и не было. Любой, кому под силу реформировать сиротский приют или, что еще замысловатее, десять лет тянуть мечтательного и забывчивого Владимирова отца, пока тот учился в мединституте (вместо обычных пяти), — такому человеку ничего не стоило пробиться сквозь запруженные железнодорожные артерии военной России.
Вот какова была женщина, думал Владимир, уберегшая его семью от лагеря Аушвиц 2-Биркенау. Если бы он хоть на йоту сомневался в агностицизме, сейчас было самое время пробормотать то, что осталось в памяти от поминального каддиша. Но Ивритская школа разрешила все загадки опустевших небес, потому Владимир лишь с улыбкой вспоминал свою неугомонную бабушку, какой он ее знал с детства.
Он глянул вниз, на рельсы, где Коэн, стоя на коленях, фотографировал облако, ничем не примечательное перистое облако, словно взятое с иллюстрации в учебнике по метеорологии и, однако, благодаря шальному польскому счастью сподобившееся бессмертия, проплыв над бывшим концлагерем именно в тот день, когда туда явился Коэн. Тем временем тургруппа добралась до железнодорожного полотна и направилась к ним прогулочным шагом, — вероятно, пруд с человеческим пеплом изрядно действовал на нервы и любящие комфорт туристы предпочли вернуться к баракам.
А возможно, Владимир был пристрастен.
Да, пора уезжать отсюда! Любая мысль неуместна, любой жест отдает ересью. Хватит! То ли дело его бабушка, ускользнувшая от газа и бомб, вложившая душу и тело в советский строй, который в итоге забрал не меньше жизней, чем тевтонское зло, выплеснувшееся за пределы Германии бронированными колоннами и меткими бомбежками. Урок, преподанный бабушкой, был предельно ясен Владимиру, и жаль, что соплеменники-евреи, интернированные в пруду с пеплом, его не усвоили. Сматывайся пока можешь и чего бы тебе это ни стоило. Беги, пока гои не добрались до тебя, а они доберутся, сколько бы ты кругов ни нарезал с Костей и сколько бы они ни клялись в любви, пока льется абсент.
Владимир обернулся на главную смотровую вышку: с той стороны прибывали составы с наполовину погибшим грузом из Бухареста и Будапешта, Амстердама и Роттердама, Варшавы и Кракова, Братиславы и… неужто?.. Правы. Его золотой Правы. Города, залечившего раны его самолюбия столь же мягко, как когда-то источники Карлсбада излечивали подагру. Сматывайся! Но как? И где оно, спасение? Он вспомнил бабушку, какой она стала через сорок лет после смерти Сталина, сгорбившуюся над седьмым томом американских «Правил социального страхования». С покрасневшими от бессонницы глазами, с лупой в руках она силилась уразуметь, что такое «остаточная функциональная способность».
Черт бы побрал этот двадцатый век! Он почти на исходе, а завещанные им проблемы только круче становятся, и Гиршкины опять в гуще веселья, в эпицентре шторма, в отстойнике всеобщего смятения и неуверенности. Черт бы его… Владимир услыхал за спиной жужжание выдвигающегося объектива, а затем щелчок затвора. Он обернулся. Туристы, очевидно немцы, были в нескольких шагах от него. Краснощекая женщина средних лет, высокая, стройная и ухоженная, как тополя вокруг Биркенау, суетливо засовывала фотоаппарат в переполненную сумку, стреляя глазами во все стороны, но только не в сторону Владимира. Она его сфотографировала!
Прочие немцы старались не смотреть на Владимира, отводя светло-голубые глаза, некоторые не без ехидства поглядывали на нахалку-фотографа. Поразительно, но многим из них на вид было за семьдесят — рослые, пышущие здоровьем, с не портившими их морщинами, в белых джемперах для неформального отдыха, — то есть вполне вероятно, что полвека назад они уже бывали в Биркенау, только в иной роли. Должен ли был Владимир расправить грудь, высоко поднять голову и, тряхнув темными семитскими кудрями, осведомиться с саркастической ухмылкой: «Улыбочку?»
Нет, оставим такие жесты израильтянам. Наш Владимир при приближении немцев был способен лишь застенчиво улыбаться, робко ссутулившись, точно так же его родители когда-то приближались к угрюмым чиновникам иммиграционной службы в аэропорту им. Кеннеди.
Гид туристов был красивым парнем, не намного старше Владимира, но выглядел определенно моложе. Волосы длинные и густые, а в очки, потерявшиеся на квадратном, пышущем здоровьем лице, похоже, были вставлены обычные стекла. Мускулистые грудь и живот слегка заплыли жирком, отчего он походил на деревенского здоровяка, обрюзгшего за полосу неурожайных лет. Да, именно такое впечатление он произвел на Владимира: пытливый провинциал, узнавший о либерализме и немецкой вине от дерганого учителя местной школы, бывшего хиппи в те времена, когда хиппи правили бал. А теперь парень сам вступил в прогрессивные ряды и возит захиревшее старшее поколение полюбоваться на то, что они натворили. Нарисовав сей законченный образ, Владимир не обрадовался и не огорчился.