Он сам не понимал, что хочет сказать; во всяком случае, язвительности в его голосе поубавилось. И он не мог сообразить, за что он должен ненавидеть Морган. Верно, она ему солгала. Она не доверяла ему так, как, бывает, любовники доверяют друг другу. Ну и что?
— Я хочу извиниться за свои слова, — сказала Морган. — Я поговорила с Томашем.
— Ерунда, — ответил Владимир.
— И все же я прошу прощения…
Внезапно Владимир протянул руки и потер их о ее холодные щеки. За много часов это был первый физический контакт между ними. Владимир улыбнулся и услыхал, как треснули его губы. Все ясно как день: они — два космонавта на холодной планете. Он — ласковый мошенник, плутоватый гуру инвестиций, запустивший руку в многочисленные карманы. Она — террористка, забивает палаточные колышки в землю и прижимает к груди мяукающих бродячих котов, не говоря уж о бедном Томаше. Владимир подыскивал слова, чтобы поточнее описать их ситуацию, но неожиданно для себя заговорил довольно сумбурно:
— А знаешь, я горжусь тобой, Морган. Эта затея, взрыв Ноги, я не согласен с тем, что ты делаешь, но я рад, что ты не очередная Александра, не редактируешь идиотский литературный журнал для сексуально озабоченных читателей Правы. Ты вроде… не знаю… вроде как выполняешь задание Корпуса Мира… Вот только семтекс здесь лишний.
— Си-4, — поправила его Морган. — Но никто не пострадает, ты же слышал. Нога…
— Обвалится внутрь, знаю. Просто я немного беспокоюсь за тебя. А вдруг тебя поймают? Представляешь себя в столованской тюрьме? Ты ведь слыхала боевой клич бабушек. Они сошлют тебя в ГУЛАГ.
Морган задумчиво сощурилась. Потерла руки в перчатках.
— Но я американка, — ответила она. Снова открыла рот, но добавить к сказанному было нечего.
Каково нахальство, Владимир даже рассмеялся. Она американка, и поступать как вздумается — право, данное ей от рождения.
— К тому же, — продолжила Морган, — все ненавидят Ногу. Ее до сих не убрали исключительно по причине коррупции в правительстве. Мы лишь делаем то, чего хотят все. Не больше.
Да, взорвать Ногу — это бесспорно демократично. Манифестация воли народа. Морган и впрямь была посланником великой гордой страны хлопкоочистителей и Хабеас корпуса[59]. Владимир вспомнил их первое свидание много месяцев назад, эротизм ее уютного халата, легкость в общении; ему опять захотелось поцеловать ее в губы, лизнуть блестящие белые колонны ее зубов.
— Но что, если тебя все-таки поймают?
— Взрывать буду не я. — Морган вытерла слезившиеся глаза. — Я только храню си-4, потому что моя квартира — последнее место, где станут искать. — Она поправила ему наушники, криво сидевшие на голове. — А что, если тебя поймают?
— Ты о чем? — удивился Владимир. Его? Поймают? — Об этой ерунде с «ПраваИнвестом»? Пустяки. Мы всего-то пощипаем пару-тройку богатых ребят.
— Красть у размазни Гарри Грина — это одно, — заметила Морган, — но сажать Александру и Коэна на жуткий лошадиный наркотик… это хрен знает что.
— К нему действительно сильная привыкаемость? — Владимира тронуло то обстоятельство, что Морган оценивала его грешки по гибкой шкале: торговля наркотиками — плохо, мошенничество с вкладами — не столь плохо. — Гм, тогда, наверное, с этой дрянью надо завязывать.
Он взглянул на обложенные небеса. Прибыль от лошадиного транквилизатора была огромной, но сколько она составит в пересчете на звезды?
— И этот Сурок, — продолжала Морган. — Никогда бы не подумала, что ты станешь работать на такого босса. Он же совершенно испорченный человек.
— Это мой народ, — объяснил Владимир, воздев руки, дабы подчеркнуть мессианский смысл выражения «мой народ». — Пойми, Морган, им некуда деваться. Сурок, Лена и прочие — история словно выбросила их на обочину. Все, с чем они росли, исчезло. И какой им остался выбор? Либо пробивать себе путь, отстреливаясь, в теневой экономике, либо водить автобус в Днепропетровске за двадцать долларов в месяц.
— А ты не думаешь, что это опасно — находиться в окружении маньяков такого сорта?
— Наверное. — Владимир наслаждался ее наморщенным в тревоге лбом. — То есть один малый, Гусев, постоянно пытается меня убить, но мне кажется, я сумел его прижать… Понимаешь, Сурка в бане березовыми вениками обычно хлещу я… Это такой ритуал… А раньше Гусев… Нет, начнем с того, что Гусев — страшный антисемит.
Он умолк.
На несколько морозных мгновений тяготы и неудобства его жизни зависли в облачках пара изо рта, будто реплики из комиксов. Они уже минут десять стояли на внеземной поверхности планеты Столовая, а из средств выживания были только варежки и наушники. Зимний пейзаж и обыкновенно навеваемое им чувство одиночества взяли свое: Владимира и Морган разом потянуло обняться, ее уродливая тужурка прижалась к его пальто с воротником из искусственного меха, наушники прильнули к наушникам.
— Ох, Владимир, — вздохнула Морган. — Что же нам делать?
Выброс фабричного дыма взвился над оврагом, приняв форму джинна, выпущенного из стеклянной тюрьмы. Владимир подумал, что ее любопытство вполне оправданно, но ответил вопросом на вопрос:
— Скажи мне, почему тебе нравился Томаш?
Она коснулась его щеки ледяным носом, и он заметил, что ночью ее хоботок кажется более округлым и полным, — причина тому, вероятно, игра теней либо ухудшавшееся зрение Владимира.
— Как тебе объяснить? — задумалась Морган. — Во-первых, он научил меня, что значит быть не американцем. Я переписывалась с ним еще в колледже и помню его письма, длиннющие письма, которые я толком не понимала, и речь в них шла о вещах, о которых прежде я не имела представления. Он присылал мне стихи с названиями вроде «Смывание фрески «Советские железнодорожники» на станции метро Брежневка». Наверное, я стала заниматься историей и столованским только затем, чтобы понять, что он, черт возьми, хочет сказать. А потом я прилетела в Праву, и он встретил меня в аэропорту. До сих пор помню тот день. Он выглядел таким несуразным и грустным. Несуразным и милым, и видно было, что ему до смерти хочется, чтобы я его приласкала, хочется женского тепла… Знаешь, Владимир, иногда сблизиться с таким человеком очень даже неплохо.
— Гм… — Владимир решил, что про Томаша он уже достаточно наслушался. — А со мной…
— Мне понравилось стихотворение, которое ты прочел в «Радости», — перебила его Морган и поцеловала в шею студеными губами. — О твоей матери в Чайнатауне. Особенно одна строчка, знаешь какая? «Простой жемчуг из тех краев, где она родилась… вокруг тонкой шеи в веснушках». Потрясающе. Я так и вижу твою мать — усталую русскую женщину, и ты любишь ее, хотя ни в чем на нее не похож.
— Дурацкое стихотворение, — сказал Владимир. — Поэтический мусор. Я испытываю к матери весьма сложные чувства. А то стихотворение — просто выпендреж. Остерегайся, Морган, влюбляться в мужчин, которые читают тебе свои стихи.
— Ты чересчур строг к себе, — возразила Морган. — Хорошие стихи. И ты прав, когда говоришь, что между тобой, Томашем и Альфой много общего. Так оно и есть.
— Я имел в виду общее в абстрактном смысле, — уточнил Владимир, припомнив изуродованную псориазом физиономию Томаша.
— В том-то и дело, — подхватила Морган. — Ты мне нравишься, потому что совершенно не похож ни на моих бойфрендов дома, в Америке, ни на Томаша… Ты стоящий, интересный человек и в то же время… наполовину американец. Да, именно! Ты немного трогательный на иностранный лад, но в тебе также есть… американские черты. И одно накладывается на другое. Ты не представляешь, как мне иногда было трудно с Томашем. Он бывал настолько…
Настолько хорош, что просто сил нет, закончил про себя Владимир. Ну вот он и узнал, какой у него на руках козырь: он — на пятьдесят процентов практичный американец, а на пятьдесят процентов культурный, трогательно нестриженый и немытый восточноевропеец. Лучший представитель обоих миров. С исторической точки зрения опасен, но отлично поддается дрессировке кока-колой, «Происшествиями на дорогах» и гарантированной возможностью быстренько отлить во время рекламных пауз.