Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

А теперь я был снова — СВОБОДЕН. Так свободен, как, может быть, черная какая-то птица, голубь не голубь, ворона не ворона, летящая в зимнем холодном поднебесье… Что-то такое… Совсем свободное.

КНИГА ВТОРАЯ. МАСТЕРСКАЯ ЖИВОПИСЦА

Все еще на Земле было чисто, свободно и светло. Дули ветры. Катились волны. Вставали и гасли радуги. И олени, много оленей, паслись в дикой пустыне мхов. Еще рыбы не всплывали из глубин, пронизанных ЧЕМ-ТО, и в заповеднике-кратере Нгоро, как миллионы и миллионы, дышала прошлая древняя суть этой Планеты. Но уже все взворошенней шевелились кипящие муравейники. И послушные голосу оттуда вставали в глухих пустынях опадающие грибы ужаса. И копилась адова сила в черных шахтах-жерлах подземелий — где рабы самого НЕКТО пытались сдержать эту силу в графитовых и стальных оболочках. Держали и тряслись от ужаса перед ней. И уже художник клал и бросал кисть, брал в руки шпатель и мастихин и горстями, ладонями растирал по холстам краски, скульптор сменил резец и бучарду на фрезу и автоген, и писатель задумывался, как явной ложью сказать правду, а композитор кромсал мелодию на паровозный вой и грохот. Крутился, вращался, покачивался волчок. Мари танцевала с Хуаном. Китайский бог еще звал к нищете. Круглолицый бородавочник обещал всеобщее счастье. Но уже стояла за ним и над ним сухонькая и моложавая тень Кощея от культуры. И бровастый новый бог — подобие непроницаемого Будды — готовился сесть в золоченый паланкин.

Глава I. СВОБОДНЫЙ ХУДОЖНИК

Кто только и как ни глумился над этими святыми словами. Свободный художник — а значит, тунеядец, лодырь, со сдвинутой крышей. Впрочем, что это я? Впереди меня ждало лето. Было немного денег, которые я отложил от «заказных» картин, были кисти и краски, запасенные или сворованные. Факт, что были! Был картон, бумага, холсты, и была еще тяжелая тоска по утраченной не знаю даже: любви не любви, но, наверное, все-таки любви, раз так долго, мучительно-нежданно терзала мое наивное сердце. Любви к сорокалетней странной и в то же время обыкновенной женщине, бабе, явившейся мне в столь прозаическом, измазанном краской обличье.

Опять одиночество наглухо сомкнулось надо мной, и жизнь вроде бы вольная, а на деле тоскливая и холодная, стала моей явью. Как привычная заведенная еще лагерем машина, я вставал с рассветом — подъем в зоне был в пять! — умывался, брился, разминал затекшие за ночь руки и ноги, всякую там гимнастику, зарядку ненавидел с детства, и шел прогуляться, пока не захочу есть. Чистый и едва пробуженный город всегда был для меня чем-то вроде такой зарядки, только не физической, а нужной моей душе. Я шел обратно вдоль еще сонной набережной, набирающей утренний ласковый свет, любовался туманом над спокойной водой и все глядел, как вольно-изящно летят в небе чайки на легких изогнутых крыльях, как зеленеют промытой зеленью майские тополя. И все вроде было хорошо (а кто-то там сейчас в зонах, лагерях!). Здоров (лагерь не сильно подорвал меня, целы — не отбиты почки, не барахлит печень, здоров даже и желудок, чего-чего не переварил он вплоть до рубленой крапивы, что было горевать!), вот зубы только никуда — изредила их цинга и этот проклятый Левка Горелин, дравший их пальцами без разбора. Теперь мои зубы — не улыбнешься женщине, и лечить-вставлять невмоготу. Да, вот ведь Надя и не обращала на них внимания. Не главное вроде зубы в мужике. Зубы ладно… Как-нибудь… А как насчет этой холостой муки? Надия разбудила во мне мужчину. Разбудила так, что я теперь грезил по женщине, метался ночами, все время видал эти сладкие дрожкие сны, от которых просыпался и не мог удержаться от рыданий. Все теперь было опять во сне. Только сильней, предметней, не так, как в зоне. Надю я видел (хотел видеть!) в каждой женщине, словно примеривал ее к каждой, и все будто были хуже, ну, не то чтобы все, а какие-то были НЕ ТЕ. Здесь, стыд сказать, — к девушкам я подходить боялся, женщин, какие попадали в поле зрения, если разобраться, не хотел. Да сколько их видел я и на заводе — и все какие-то не мои, хамские, грубые, тупые, защупанные, еще и матюгающиеся по-мужицки. Может быть… Наверное. Мне нужна была красавица. САМА КРАСОТА. И только сейчас я понимал, что Надя и была такой красавицей, лишь спрятанной в свой комбинезон. Красота. Красавица. Наверное, самая в жизни любого мужчины тяжкая боль. Мечтают все — получают немногие и чаще гнусы, дураки, пошлые, липкие, поганые, наглые… Вот в детстве, еще в пионерском лагере — был такой летний лагерь на окраине города, в школе — и жила-была-цвела там красавица девочка Лида Прилукова. Помню ее всю: с ног до головы. Ноги, невыносимой, казалось, стройности и полноты, в самых изысканных мерах сочетались выше с тем, что круглилось под красным, в горошек, сатиновым платьем с ума сводящими формой своей полушариями. И то, что было выше (вид спереди), очень емко подчеркивало неожиданную прелесть личика тринадцатилетней нежной девочки со светлыми, натурального тона косами. И все это юное, ласковое богатство уже тогда настойчиво, никого не подпуская, преследовал пошлый, назойливый мальчик, державшийся форменным мужем и обладателем. И Лида, как-то особенно безнадежно для всех нас, подчеркнуто принадлежала ему. Его звали Дима. У него был длинный, дебильный затылок и лицо веснушчатого болвана.

Это была моя третья красавица, отравное счастье которой и до сих пор, как вспомню, бередило душу. А первая была, стыд сказать, девочка из младшей группы садика — кукла-женщина с льняными волосиками, толстыми, младенческими еще ножками и в голубых штанишках, пусть маленьких, но совсем как у взрослой женщины. Вторая, уж говорил, была беременная учительница географии со вздернутым удивленным носом и алым румянцем по нежнейшему полю каких-то постоянно девичьих щек. Да, наверное, были и другие женщины и девочки, в которых влюблялся я на мгновение и не сильно. Конечно, были. И сколько жадного горя они принесли-доставили, не думая даже, что это так.

Набродившись по улицам, шел домой! Варить даже немудрую снедь было мне всегда пошлой проблемой. Но что было делать? Ненавидя, варил кашу. Жарил яичницу. Заваривал чай. И пил с какими-нибудь, дешевле некуда, «подушечками»-карамельками. И опять горько не хватало мне женщины за столом. Опять грезилась. Душа просила какого-то иного бытия, другого стола и дома, не этого проклятого барака, никак не был он мне родным, чем дальше — становился тошнее.

И, закончив наскоро этот завтрак, стараясь не думать больше ни о чем тягостном, я зажигал свет — было всегда темно, — становился к мольберту и начинал писать. Первую крупную свою картину назвал «Надя». Нет. Теперь это была не малярка, не та, что ушла в диплом, написал ту, что осталась в моем сердце, и такой, какой я ее хотел. По памяти, по зарисовкам, по давнему своему опыту написал. «Женщину в голубых панталонах». Так называл картину про себя. И написал Надю как живую. Может быть, я даже переборщил с графичностью и, когда понял, усвоил это внутри себя. Написал другое полотно: «Женщина в белых панталонах». Это было для себя. И снова не удовлетворился. Сделал еще: «Женщина в розовых». Самая удачная. Я прорвал свою проклятую ученическую рабскость. Написал действительно «женщину в розовом», улыбающуюся, сладкую, манящую, такую, какой была Надия во всем лучшем. Я вложил в картину свою тоску по утраченной любви. Женщина на моем холсте не позировала, как позировали, допустим, девушки-провинциалки с вытаращенными глазами на картинах Лебедева. Девушки были тоже в трусах: голубых, розовых и желтых. Но, понимая Лебедева и его вполне сходную с моей (или мою с его!) любовь к пышным деревенским формам (кто не любил? «Девушка с фермы», «Молочница», «Доярка», «Спящая Венера». Кто? Где? Когда? Все писали. Но у Лебедева были все-таки как бы «спортсменки»), я смел надеяться, что написал женщину с воплощением этой ее сути: НАДЕЖДА. Своей «Надеждой» я долго грезил, гордился, носился с ней, дописывал — все стараясь подняться выше, взлететь! И в конце концов понял: порчу! Остановись! Художнику всегда надо уметь остановиться. Только ли художнику? «Да, мля, ззадность фраера сгубила!» — вспоминал слова главвора. Кто-то из молодых, неученых воров начал таскать у старых «заначенные» пайки. «Фраера» этого из новых застукали. Ночью был бит кучей, утром уволокли в больничку, оттуда — за проволоку. Жадность спугнула мою мечту, мою любовь, и вот я теперь горюю перед испорченным полотном, где женщина в косынке, приспустив штаны, уставилась на меня своей нежной, божественной вдавлинкой живота, своими пышными совершенствами. Смотрит, и манит, и обещает. И ее нет со мной. Только Надежда? Нет, опять «Надя». Картины я отворачивал к стене и больше к ним не возвращался. А душа горевала.

37
{"b":"579322","o":1}