Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

А я сладостно подумал: «Видел бы ты мою Надю! МОЮ Надю. Надию». Тогда я не знал, что такое женщина. Еще не знал. И как опасно применять к ней это простенькое, собственническое и сладкое: «МОЯ».

Когда вышли из кабинета, откланялись Бернардине Августовне — снисходительно повела бровью, была чуть теплее, но все-таки высоко, недоступно: «А, знаю вас всех, вам только бы нажраться», — Сергей Прокопьевич сказал, заплетая косный язык:

— Ты тут ме-ня, то-во… Уволь… Уволь… Это… Я… Не поволоку… Сам давай… Напросил-ся? Ри-нуар… С тебя он счас… Не слезет… Я зна-а… Я… Его со школы зна… Скар-пи-он… Да… А коньяк ххо-рош… Ты ему только… Ска-жи. Шоб не наваливал… За-ка-зов… Хоть так… Отыграться. По-ал?

О, Ренуар! Жан Пьер-Огюст… Или как там тебя еще? Я благодарен тебе и твоей прекрасной натурщице. Директор выбрал «Девушку на обрыве». Обнаженная толстушка-блондинка на обрывистом берегу у моря. Молочное тело. Желтые косы. Восковая спелость… Картина эта понравилась и мне, но, главное, я освободился от диаграмм неуклонного подъема и других-прочих успехов торжествующего социализма, от всякого рода «призывов» и «транспарантов». А главное — обзавелся опять лефрановскими красками и кистями «Рембрандт»! Художники? Слышите меня? Такие краски светили только мастерам живописи, членам Союза художников и то по строгому отбору (не каждому!), а я завладел сокровищем — тубами в нарядных цинковых упаковках, в коробках под целлофаном. Тюбики были с удобными широкими ребристыми крышечками. Пиши, художник! Чистота красочных тонов поражала. И конечно, краски эти я тотчас же начал жадно копить, неучтенно беречь для своих будущих работ и, простите мне, не все расходовал на директорский заказ. Половину просто «взял» — пишите в деле — украл! Картину сделал за день. Еще день ушел на раму. Неделя на сушку. Неделя, чтоб просох лак. Но сделал, видимо, все-таки быстро и так, что тотчас за директором, расхвалившим мой труд, — похвастал и перед своими, явился с заказом главный инженер, за ним — заместители директора, главный механик, секретарь парткома — охотник. Этому понадобился, конечно, не безыдейный Ренуар, а старый русский художник Степанов — «Лоси на болоте», — ну, помните вы, наверное: лес, рассвет, полянка, стог сена и семья лосей около. Лоси — так себе. Написаны без знания.

Рассвет хорош. Степанова я писал с такой скоростью — удивился. Часа через четыре холст был готов. Прокопьич ахал. Я негодовал — без всякого моего желания превратился в заказного копииста. В конце концов про мои живописные подвиги узнал будто весь завод, а ко мне (к нам) явился САМ главный бухгалтер — недоступный мужчина, считавший, что на заводе нет большей величины, и даже на директора взиравший как бы снисходительно. Главбуху понравилась кустодиевская «Венера в бане». И чтоб непременно «как живая». Венера эта была все-таки не находка. Писана явно без натуры, «по представлению». Луновидная крупная баба с веником, в клубах сизого пара. Лицо — явная компиляция с Ренуара, писал явно больной, вкладывал последнюю тягостную тоску по НЕЙ, белой, толстой, розовой… Поставлена фигура грамотно, а все — позитура. Нет движения. Невольная статика. Без модели нет живописи. Нет души. И будь хоть трижды Кустодиев — не добьешься. Картина не оживет. Сама женщина нравилась мне круглой цилиндро-конической схваченной полнотой, а вот загадка — и отталкивала одновременно. Писал ее неохотно, может быть, все время мысленно сопоставлял с могучим совершенством моей Нади, Надии, Наденьки (такзвал про себя), потому что теперь влюбился в нее, как говорят, «по уши». Надя была живая. «Русская Венера» — вся выдуманная, воспетая лишь лихорадочным жаром догоревшего художника. Последнее понял я много лет спустя. МНОГО ЛЕТ СПУСТЯ.

Копией же я в первый раз остался недоволен, хотел переписывать.

Зато главбух был в восторге. Любовался Венерой, поотставив спесь, и даже щедро отвалил мне сто рублей. Сумма не то чтоб значительная, а все же..

Деньги я взял. В конце концов, это ведь работа, пусть холст, рама, краски — все не мое. Другие ведь и ничего не платили. Считалось — я на работе и, значит, обязан.

Глава XI. КОГДА ЖЕНЩИНА ХОДИТ К ТЕТКЕ

На бухгалтерскую сотню купил Наде серый, жемчужного тона, крепдешин на праздничное платье. Предпочел бы купить готовое, но таких платьев, а главное, таких размеров, в магазинах не было. И я решил, вручив подарок: пойду с Надей вместе в мастерскую выбирать фасон. Странно-счастливые мысли приходят иногда нам в нашу детскую голову. В том, что мужчины — дети, убедитесь сами, подумав.

— О-ай! — удивилась она подарку. — Мине? Ты первый такое даришь! Ай, какой матерьял! — поцеловала она покупку. — Спасибо тибе. Дорого? Да? Уй ты, мой мальчик! Художник мой! Сошью! Для тебя носить буду! Ты у миня герой! Талант. Ты у миня золотой! Дай поцелую! Иди суда. Хочу..

И опять было безумство этой невыносимой, опьяняющесладкой женщины. Не знаю, не объясню, что такое таилось в ней, было в ее лице, улыбке, глазах, ямочках на щеках, в тянущей душу походке, овалах бедер. От нее шел непрерывный возбуждающий ток, тепло, притяжение, заставлявшее меня все время и без устали ее желать, хотеть ее тяжелого и в то же время нежно-пухлого тела, ее губ, грудей с мощными твердыми сосками, ее резинок, панталон, ее запаха — особого, невыразимо приятного, которым упивался, как можно упиваться, сунув лицо в букет сирени, черемухи, пряных полевых цветов. Последнее сравнение вернее, но была в ее запахе и сирень, и черемуха, и даже, вот странно, не портящая общего дурманная пряность калины.

— Што ты миня все нюхоешь? Нюхоешь? — смеялась она. — Миня никто никогда не абнюхивал. Только ты. Облизать готов..

— Готов! Хоть где.

— Какой..

— Да я даже запах твоих штанов люблю!

— …Тогда на! Нюхай! — снимала всегда свежие, чистые, мягкие панталоны (меняла их, должно быть, всякий день), сама прижимала к моему лицу.

— Хорошо? Глупый! — смеялась она, в то время как рука уже охватывала, гладила мою буйно восставшую плоть. Умелая, теплая, нежная, властная женская рука.

— О-о! Хорошо! — стонал я и знал, сейчас опять будет невыносимое, блаженное, бесподобное, разрешающееся таким выжимающим душу всеобщим расслаблением, стоном и дрожью, после которого тело, казалось, теряло вес, становилось воздушным и растворенным.

Но она могла и словно бы кормить своей необузданной энергией. Иногда, может быть, почувствовав или ощутив, что уже достаточно обессилила меня, Надия вдруг начинала меня насыщать. Она делала это всегда лежа на спине, положив меня на себя, и я, утопая в ее грудях и губах, весь во власти ее полного резинового — не то сравнение! — упруго-теплого живота, размещенный меж ее пухлых ног, получал вдруг такую ритмичную накачку, что, даже освободившись (часто Надия не доводила до этого!), чувствовал себя сильным, свежим, отдохнувшим, будто проспал целую ночь беспечным детским сном.

А она улыбалась:

— Я все могу! Видишь? И не устал! Все могу… Может, ты еще и узнаешь, что я могу… Ни все сразу… Все сразу узнаешь — разлюбишь. Миленький мой!

Я еще не знал, что, когда женщина обладает тобой или ты обладаешь ею, она может давать тебе любые клятвы, может кричать, что ты единственный, самый сильный, самый прекрасный, замечательный, любимый… Женщина может, и ты веришь, как верят в счастье и в то, что оно бывает… И в то, что все это одна сплошная ложь.

Сейчас я думаю, что Надия была особенная женщина, потому что непрерывно создавала тот праздник, который делал меня ждущим радости, какой я даже представить себе не мог раньше. От нее шло непрерывное, сильное сексуальное или еще какое-то такое эротическое, да просто женское возбуждение.

В чем оно было?

Было буквально во всем. В ее походке — она ходила с грацией слонихи, но слонихи молодой, игривой, смеющейся (если слонихи умеют смеяться, а наверное, умеют!). Когда она надевала платок, повязывая его так, как обычно носят-перевязывают малярки, я не мог отвести глаз от курносоватого нежно-бабьего профиля, любовался ее овальной щекой, всегда в пунцовом румянце, ее губами, крупными, но не резкими, которые могут и обиженно плакать, и добрыми, простодушными, щедрыми, розовыми, без всякой помады, любовался ее подкрашенной бровью, которой она умела томно играть, и коричневой челкой, наискось из-под косынки. Я особенно любил ее, когда она желанно раскрывала губы и кончик нежно-розового языка дразнил меня, просовываясь меж двумя подковками зубов. Зубы Нади были выше всяких похвал и, наверное, вполне заслуживали всех этих эпитетов: белоснежные, ослепительные, у нее никогда не пахло изо рта, а вернее, запах был чистый и приятный, сходный с травой. Однажды я сказал ей об этом. «А я ромашкой рот всегда полощу, — ответила она, — вот обычной, на дворе растет. Хорошая травка!» И так же, уж признаться, пахла ее вагина, необыкновенно прекрасная, узкая, с двумя розовыми, кругло удлиненными валами и розовым же цветком меж ними. Волос тут у Нади, как у всякой чистоплотной настоящей татарки, не было, и это мне особенно нравилось. Она казалась так моложе и чище, просто крупная тяжелая девочка. Девочка в сорок лет!

32
{"b":"579322","o":1}