Но в тот же вечер он понуро перетащил свои пожитки по деревянной лестнице наверх, на чердак — темный, затхлый, с крохотным оконцем, выходившим на двор и конюшню. Просто какая-то темница. Тяжелые стропила нависали над головой — того и гляди, раздавят — и словно пригибали ее вниз. Мимо прошмыгнула крыса, и Мойше, хоть никогда не боялся их, вздрогнул и отдернул руку. Ему так хотелось опять оказаться внизу, на широком соломенном тюфяке рядом с Рахилью, почувствовать себя под ее защитой, прижаться к ней…
Он лежал, стараясь не расплакаться, и вдруг услышал осторожные шаги по лестнице. В дверях появилась голова сестры, и Мойше заткнул себе рот, чтобы не завопить от радости. Он не сводил с нее глаз, а Рахиль достала из кармана огарок свечи, зажгла его, присела на кровать и начала читать его любимую сказку: «…вдруг подул сильный ветер, и что-то попало Каю а глаз. Герда попыталась вынуть соринку, но Кай вдруг закричал: „Какие противные розы!“, — потом сломал розовый куст, пнул ногой цветочный горшок и убежал…»
— Рахиль, — перебил он ее, — у нас тоже сегодня был сильный ветер… Посмотри, может, и мне что-нибудь залетело в глаз, — и он подставил ей голову.
Рахиль с улыбкой склонилась к нему, поцеловала в лоб:
— Ничего у тебя там нет, никаких осколков злого зеркала. А теперь спи, — и задула свечу.
* * *
По пятницам, когда наступал вечер, отец бросал работу. Вся семья, вымывшись и принарядившись, усаживалась за столом, покрытым белой скатертью. Зажигались свечи, и мать читала молитву, которую повторяла за нею Рахиль. Мойше очень гордился: отец, как взрослому, позволил ему произнести слова молитвы, когда преломляли хлеб, испеченный матерью и сестрой в честь субботы.
После праздничного ужина, когда и суп, и жареные цыплята с овощами были съедены, отец взял Мойше за руку и повел во двор. Подняв голову к иссиня-черному, усыпанному крупными звездами небу, он молча помолился, а потом сказал:
— Трудно быть евреем, сынок.
Мойше молчал, не зная, что ответить на это.
— Бог запрещает евреям делать изображения людей и животных даже из ржавых железок. Это — грех. Вот я и прошу у него прощения за это.
— А мне так нравится то, что ты делаешь, папа.
— Это плохо, Мойше, это греховно. Это нарушает одну из Божьих заповедей: «Не сотвори себе кумира». Я грешник, Мойше, — он взглянул на сына и с печальной улыбкой сказал: — Знаю, сейчас ты не понимаешь, о чем я. А вырастешь — сам увидишь, какая это мука — быть евреем.
* * *
Первым его увидел Ганс, вместе с Мойше сгребавший в стога сено. С пригорка спустился молодой человек с рюкзаком за плечами.
— Эй, вы кто? — крикнул Ганс.
— Я ищу господина Ноймана.
Ганс глядел на него недоверчиво.
— Я был его учеником, — добавил молодой человек и улыбнулся, сверкнув белыми ровными зубами. Он был невысокого роста, коренастый, кареглазый и темноволосый, с едва пробивающейся бородкой.
— Герр Нойман очень занят, — неприветливо буркнул Ганс.
Мойше удивился: отчего это их дружелюбный и веселый работник так ведет себя?
— Ганс, а Ганс… У нас же никого нет… Папа, наверно, обрадуется ему…
Ганс что-то невнятно пробурчал, и тогда Мойше сам вызвался проводить гостя. Они зашагали к ферме, а Ганс молча следовал за ними чуть поодаль.
Отец осматривал ногу лошади, несколько дней назад напоровшейся копытом на гвоздь. Завидев их, он осторожно опустил ногу животного, выпрямился, вглядываясь в лицо незнакомца.
— Вы меня не узнаете? Давид Майер, ваш самый скверный ученик.
Лицо отца озарилось широкой улыбкой. Он стиснул юношу в объятиях.
— Давид, Давид, да у тебя уже борода! Когда мы в последний раз виделись, ты еще и не брился!
— Я и сейчас не бреюсь.
— Господи, сколько же лет прошло? Пять или шесть?
— Да нет, пожалуй, семь или восемь.
— Верно! Мы перебрались сюда, когда Мойше было три года, а ему уже скоро пойдет двенадцатый. Как же ты меня разыскал?
— Доктор Гольдман сказал, где вас найти, и передал со мной весточку.
— Как он поживает?
— Они уехали из Германии.
— Значит, плохи дела?
Давид перестал улыбаться, коротко глянул через плечо на Ганса.
— Мне бы надо с вами поговорить с глазу на глаз…
— Не беспокойся, Ганс — свой. Но пойдем в дом. Умоешься и передохнешь с дороги.
Мойше заметил, что Ганс довел их до самых дверей, продолжая подозрительно поглядывать на гостя.
Все расселись вокруг стола на кухне и стали слушать Давида.
— В городах евреев уже не осталось, а теперь Эйхман сколотил особые группы «охотников», которые рыщут по деревням, хуторам, мызам в поисках тех, кто сумел скрыться.
Наступила тишина. Давид съел несколько ложек супа, поставленного перед ним, время от времени бросая восхищенные взгляды на Рахиль. Та каждый раз заливалась румянцем.
— Пока пробирался к вам, видел, как гестапо набивает грузовики людьми — мужчинами, женщинами, детьми.
— Зачем? — спросила мать. Мойше удивился тому, как дрожит ее голос.
— Не знаю, фрау Нойман, — Давид снова взглянул на Рахиль. — Говорят, их везут в лагеря.
— В лагеря? Какие лагеря? — спросил Мойше, мигом представив себе палатки и костер.
Все посмотрели на него, и он смутился оттого, что перебил разговор взрослых.
— Не знаю, Мойше, — чуть усмехнувшись, ответил Давид.
— А как вы считаете… здесь… мы в безопасности? — все тем же нетвердым голосом спросила Лия.
— Нет! — резко ответил Давид, и Мойше вздрогнул от неожиданности. — Я направляюсь к озеру Констанс. Если дойду, оттуда можно будет перебраться в Палестину или в Америку. Идемте со мной.
— Да, — кивнул Якоб. — Ты прав. Надо бежать.
— Но когда? — в голосе матери Мойше слышал ужас.
— Сейчас же, Лия. Немедленно, — отец обнял ее за плечи, и она припала к его груди. — Мойше, ты бы сходил помог Гансу задать корм скотине. Пусть досыта поест напоследок.
Мойше выбежал из дома, громко зовя работника. Тот не отзывался. И велосипед его куда-то пропал. Куда он запропастился? Что могло случиться? Размышляя над этим, мальчик вернулся в дом, где уже полным ходом шли сборы.
Продолжались они и вечером. Мойше поднялся к себе на чердак, чтобы забрать свои пожитки, и вдруг услышал рычание мотора. Он подскочил к оконцу, выглянул — слепя фарами, в ворота въезжал тяжелый грузовик. Лаяли собаки. Рядом с водителем он увидел Ганса, хотел было окликнуть его, но в этот момент он увидел, как из кузова спрыгнули двое с винтовками.
Мойше никогда не забыть грохот прикладов, ударивших в дверь его дома.
* * *
Солдаты обшарили весь дом. Мойше видел, как один из них сунул в карман золотые часы отца. Другой схватил за руку мать, та отшатнулась, дрожа всем телом. Солдат грубо сорвал у нее с пальца обручальное кольцо. Отец шагнул было вперед, но солдат отбросил его ударом приклада. Рахиль заплакала. Давид обнял ее за плечи, стал приговаривать, успокаивая:
— Все будет хорошо, все будет хорошо…
Мать вцепилась в рукав отцовского пиджака:
— Почему же Ганс — с ними?
— Люди часто совершают необъяснимые поступки — от страха… или из корысти.
Мойше долго пытался понять, что означают эти слова.
В тупике их уже ждал товарный состав. Вместе с тремя другими еврейскими семьями их посадили в теплушку. Один из их невольных попутчиков сказал, что находится здесь уже четыре дня, и, по слухам, их отправляют в Италию, в новый концлагерь…
Когда поезд ненадолго останавливался, принимая последних выловленных в Германии и в Австрии евреев, через чуть приоткрытую дверь им просовывали ржаной хлеб и бадейку с водой. После этого дверь снова тщательно запирали. Выходить наружу не разрешали — приходилось справлять нужду в углу, где лежала охапка соломы. В вагоне было полутемно — свет проникал лишь через небольшие отверстия у самой крыши.
Так прошло три дня. Давид оказался самым бодрым и неунывающим из всех — заводил разговоры с соседями, затевал какие-то игры в слова, чтобы время не тянулось так мучительно долго. Он всячески опекал Рахиль — укутывал ее в свой пиджак, находил для нее место поудобней, когда стоять было уже невмоготу, делился с нею скудной едой.