Надо было как-то отойти от этой странной девушки. И вот тогда он позвонил вниз и заказал себе билет на самолет до Зальцбурга — накануне он видел рекламный плакат: там должна была состояться премьера «Всякого человека» с Клаусом Мария Брандауэром в главной роли.
И вот он здесь.
От громкого стука в дверь Дэнни вздрогнул. Пожилой кельнер вкатил в номер столик на колесах.
— Guten morgen, Herr Dennison![1]
Столик занял место посреди комнаты. Из носика кофейника поднимался пар. Кельнер с тевтонской четкостью придвинул стул и одним движением раздернул шторы. В комнату хлынул утренний свет, отражавшийся от синей глади маленького озера, по которому уже скользили белые паруса.
Кельнер подошел к двери, полуобернулся — Дэнни даже почудилось, что он щелкнул каблуками несуществующих сапог — и спросил:
— Ist allee in Ordnung?[2]
«Он считает, наверно, что я понимаю по-немецки, — подумал Дэнни. — Интересно, где ты был во время войны? Гнал стариков и детей в газовую камеру? Или сжигал их трупы в крематории?»
Кельнер закрыл за собой дверь, не ответив на эти невысказанные вопросы. Дэнни вылез из кровати, потянулся всем своим крупным телом и, подойдя к окну, взглянул на мирное озеро Фушель. От красоты открывшейся ему картины в душе всколыхнулась ненависть. Иоахиму фон Риббентропу, надо думать, было здесь очень хорошо.
Дэнни присел к столу, поднес к губам тонкую фарфоровую чашку, откуда струился густой аромат свежего кофе, потом резко поставил ее на блюдце. Зачем он сюда приехал?
Конечно, ему всегда хотелось увидеть «Обывателя». С тех пор, как миссис Деннисон подарила ему эту книгу, он без конца читал и перечитывал ее, продолжая мечтать о том, что когда-нибудь сделает по ней фильм. Но пришлось срочно запускаться с пятнадцатой лентой «Лондон-Рок». Это Люба пробудила в нем непрошенные воспоминания.
Спектакль, который состоится на средневековой площади Зальцбурга, раньше пяти не начнется. Еще много времени. Он пообедает в «Золотом дубе» — ему усиленно рекомендовали этот ресторанчик.
Он позвонил Милту, и вскоре услышал чуть измененный записью голос друга: «Нельзя только работать и совсем не отдыхать. Человек от этого дуреет. Даже Господь Бог после недельных трудов предался отдыху. А потому после длинного гудка оставьте сообщение, и Милт с Божьей помощью вам отзвонит».
— Милт, в этот уик-энд меня в Лондоне не будет. Я — в Зальцбурге, смотрю «Человека», помнишь? Да-да, того самого.
Ему не сиделось на месте, и он решил пройтись. Доставая из чемодана рубашку, он вдруг заметил два письма, которые портье «Дорчестера» вручил ему перед свиданием с Любой, — он тогда сунул их в карман и забыл про них.
Комкая их в кармане и медля вскрыть, он шагал по берегу озера, поглядывал на белые яхты, слышал, как звенят вдалеке чьи-то счастливые голоса. Дети возились на песке, мальчишки швыряли камни в воду, хихикали девушки.
Дэнни присел на траву. Письма жгли ему карман. Он вытащил их, взял в каждую руку по конверту и уставился на них. Он наперед знал, о чем писала Стефани — она должна прожить в Рено обязательные для развода полтора месяца. Но письмо Патриции ему было страшно вскрывать. Наконец, набравшись храбрости, он надорвал конверт.
Оно начиналось с пустяков — с описания выставки лошадей, на которой питомица Патриция получила приз. Дэнни заглянул в конец. Вот ради чего и писалось это письмо. Бросившиеся ему в глаза строчки вышли, казалось, из-под пера мистера Стоунхэма:
После развода мы с мамой будем жить на Лонг-Айленде. Джи-Эл собирается удочерить меня, что очень мило с его стороны. Это многое упростит для всех нас и никак не уменьшит мою любовь к тебе.
Дэнни читал эти несколько строчек снова и снова. Да, он сам виноват. Он слишком увлекся своей работой — и потерял семью. Он уделял слишком мало внимания Стефани, но это-то еще полбеды. Он отдалился от Патриции. Он покорился воле Джи-Эл.
Но с какой стати ему удочерять Патрицию? Зачем превращать внучку в дочь? Бессмыслица какая-то. Она и так его наследница, она живет в его доме, она всецело под его влиянием и контролем. Удочерение это преследует одну-единственную цель — уничтожить последнюю связь между ним и Патрицией.
Он думал о ней и воочию видел ее сейчас — эту семнадцатилетнюю красавицу. Она любила его, она вцеплялась ему в штанину, а он мотал ее по комнате, притворяясь, что не замечает. Это был самый настоящий «золотой век» — краткий миг естественного и невинного счастья, когда еще не было ни школы, ни правил и обязанностей, ни деспотической воли Джи-Эл, растлившего его дочку. Дэнни откинулся на спину, задрал голову к безоблачному небу. Да, эти минуты с маленькой Пат были попросту драгоценны… А вспоминать о них — такая мука. Она была так полна любви и доверия ко всему на свете. В его детстве не было, правда, и такого краткого мига…
Ах, нет — был! Было и в его жизни счастливое время, когда они жили на ферме, Рахиль доила коров, а он стоял рядом, когда мать хлопотала на кухне, а отец делал свои статуи.
Когда ему было столько лет, сколько этим мальчишкам на берегу… Отец и его учил швырять плоский камень так, чтобы он несколько раз скользнул по воде…
Дэнни подобрал камень и бросил его. Камень булькнул и ушел под воду. Дэнни выбрал другой — более плоский, примерился и снизу пустил его. Пять «блинков»! Молодец, Дэнни.
Он взглянул на часы и удивился — оказывается, уже десять минут четвертого. Обедать уже поздно. Вернувшись в номер, он побрился, принял душ, переоделся и заказал лимузин.
По дороге в Зальцбург Дэнни поглядывал на выпиравшую из-за ворота форменной тужурки толстую красную шею водителя, поросшую светлым пухом.
— Вы где были во время войны? — неожиданно для самого себя спросил он и сейчас же разозлился, что не сумел подавить внезапной неприязни.
Тот обернулся, поглядел водянисто-голубыми глазами и улыбнулся.
— Не гофорю по-английски.
— Еще бы ты говорил, сволочь нацистская!
Шея водителя напряглась, но он промолчал. Вскоре они были уже в самом центре города. Водитель резко, пожалуй, даже слишком резко затормозил, вылез, угрюмо распахнул перед Дэнни дверцу. Потом она громко хлопнула у него за спиной. Дэнни двинулся на площадь.
Уже вечерело — наступал час, когда Господь задерживает дыхание. Садящееся солнце лило золотой свет на угловатые кровли готических зданий. Их острые шпили вонзались в розовеющее закатное небо, а на карнизах, где сидели голуби, сгущались тени. На вымощенной булыжником площади была установлена сцена. Дэнни отыскал свое место и сел. Импровизированный партер быстро заполняла разноязыкая толпа туристов, но немецкая речь слышалась громче всего, и это раздражало Дэнни. Но когда начался спектакль, он забыл обо всем, и немецкий язык вдруг зазвучал мелодично и пленительно. Дэнни удивляло то, что он понимал язык, который на протяжении стольких лет пытался изгнать из памяти.
Бог обращается к Смерти: «Мне больно оттого, что Всякий Человек печется только о земных благах и живет лишь для удовольствия. Ступай к нему и во имя мое прикажи ему одуматься».
Быстро сгущавшаяся темнота придавала спектаклю какое-то особое, мистическое звучание. Дэнни был полон сочувствия к герою пьесы, который с отчаянием убеждается, что жизнь его была бесцельна и бессмысленна. Как жалобно просит он помощи у всех, кто его окружает! Когда он со стуком откинул крышку своего сундука, испуганные голуби взвились в подсвеченное оранжевое небо.
Бедный Человек! Он говорит Смерти: «Ты являешься, когда мысли мои в разброде…»
Дэнни казалось, что все это прямо про него. Если завтра и к нему придет смерть, что он скажет ей? Что он успел сделать? Его отец был истинным художником, а он — нет. Его отец был сильным, а он слаб. Он так и остался перепуганным ребенком. Да, он в чем-то преуспел, но что-то безвозвратно ушло. Ему неуютно в собственной шкуре. Он неприятен самому себе и не может вспомнить, было ли когда-нибудь иначе.