По документам Люба проходила как несовершеннолетняя, но вокруг нее постоянно вились мужчины. Двое югославов — высокий и гибкий серб Мирек и низенький плотный хорват Франек — ухаживали за нею особенно рьяно. Оба работали в лагере мусорщиками, изводили крыс и прочую нечисть, копошащуюся в отбросах. Всегда под хмельком, они, чуть завидев Любу, начинали хохотать, отпускать по ее адресу грязные шуточки на ломаном польском и приглашать ее «на пробу» в подпол кухни Люба просто бегала от них.
Магда устроилась на неполный день в один миланский ресторан, а потому приносила в лагерь кое-какую еду, так что с этим проблем не возникало. На заработанные деньги обе приоделись. Но когда Люба намекнула, что прежним своим ремеслом Магда заработала бы здесь за ночь вдвое больше, чем на рынке за неделю, мать оскорбилась. «К прошлому возврата нет», — заявила она. Они живут теперь в свободном мире, и ничто не должно помешать им получить желаемые визы.
Прошло два месяца, а они все еще ждали. Требовалось ручательство Адама в том, что он оплатит дорогу и пребывание в Австралии. Магда послала ему уже два письма, одно из — Сан-Саббы, другое — из Милана, объясняя, что нужно.
И наконец пришел ответ. Магда дрожащими от нетерпения руками вскрыла длинный конверт — внутри лежала бумага, напечатанная по-английски, со множеством штампов и печатей — потом потянула дочь в представительство Красного Креста.
Пожилой чиновник взял у нее документ:
— Первый раз такое вижу, — сказал он, надевая очки, висевшие у него на шее на черной резинке.
— Что там сказано? — допытывалась Магда.
— Погодите минутку, я разберусь — очень много юридических терминов.
Магда опустилась на стул, Люба осталась стоять, молча глядя на чиновника.
Прошло довольно много времени, прежде чем он поднял на Магду сочувственный взгляд.
— Из этой бумаги следует, что вы с Адамом Водой в разводе.
— То есть как? Что вы такое говорите?
— Ваш муж расторг с вами брак, — чиновник, привыкший на своем веку приносить людям дурные вести, говорил тихим ласковым голосом. — В Австралии эта процедура проста.
Магда залилась слезами.
— Ну чего ты рыдаешь? — сказала Люба. — Ничего другого и быть не могло: слишком много времени прошло. Что же нам теперь делать? — обратилась она к чиновнику.
— Только ждать. Терпеливо ждать. Мы направим ваши бумаги в иммиграционные службы еще нескольких стран. Рано или поздно одна из них примет вас.
Магда предприняла столько усилий, перенесла столько страданий, преодолела столько препятствий — и все для того, чтобы узнать, что Адам от нее отрекся. Адаму она больше не жена. Это известие сразило ее.
Больше она не говорила о нем, не упоминала его имени, хотя Люба часто просыпалась ночью от ее сдавленных всхлипываний. Она не знала, как утешить мать. Она и сама тосковала по Валентину. Общая беда, вместо того чтобы сблизить их, развела окончательно, они отгородились друг от друга глухой стеной отчуждения.
Магда жила теперь точно в полусне: какая-то часть ее души совсем омертвела. Весь день она работала в ресторане на кухне, а когда возвращалась в лагерь, должна была выполнять свои обязанности — никто ее от них не освобождал.
К счастью, она познакомилась еще с одним польским беженцем — толстеньким пятидесятилетним человечком, наделенным даром заразительной веселости, и он сумел немного разогнать окружавший ее мрак. Они вместе чистили картошку на кухне, и он рассказывал ей, что был активистом «Солидарности» и бежал из Польши в трюме скандинавского сухогруза после того, как в стране ввели военное положение. В Неаполе попросил политического убежища, а здесь, под Миланом, ждал визы в Америку, где у него была какая-то дальняя родня.
Магда искоса взглянула на его спорые руки и заметила номер-татуировку.
— А это откуда? — спросила она.
— А-а, это! Это — память об Освенциме. Я был тогда еще мальчишкой.
— Освенцим?! Господи…
Он продолжал ловко орудовать ножом, словно ничего, кроме приятных воспоминаний, это слово у него не вызывало. Круглое щекастое лицо с высоким, с залысинами лбом было безмятежно.
— А вы не похожи на еврея, — сказала Магда.
— Похож, похож. Вы на глаза мои взгляните. Нацисты утверждали, что могут узнать нашего брата по глазам, — у нас якобы у всех глаза карие и печальные. — Он придвинулся к ней почти вплотную и спросил, широко раскрыв глаза: — А у меня?
Но глаза были совсем не печальные, а, наоборот, искрились беззлобным и доброжелательным юмором. Магда рассмеялась.
— Как же вам удалось выжить?
— Мне нельзя было умирать. Меня при рождении назвали Хаимом — по-еврейски это значит «жизнь». — Он улыбнулся и улыбка эта была полна такого тепла, что Магда не могла не ответить на нее. — И потом, у меня голос хороший. Певческий голос. Нацисты, видите ли, народ сентиментальный. Целый день убивают евреев, а вечером хотят послушать, как маленький мальчик трогательно выводит романтическую мелодию… — и мягким звучным голосом он запел начало старинной баллады.
Магда не понимала по-немецки, но была очарована исполнением. С того дня они подружились. И после многих часов работы на кухне миланского ресторана Магда охотно стала приходить на лагерную кухню. Хаим всегда умел ее развеселить — и каждый раз по-новому. Он то жонглировал картофелинами, то, как заправский фокусник, вынимал у Магды из уха маленькую луковицу. В его присутствии делалось как-то неловко унывать.
Однажды Магда, мягко прикоснувшись к его руке, — к тому месту, где синели цифры татуировки, — спросила:
— Хаим, как вам удается всегда быть счастливым?
— Я — живой, — улыбаясь, отвечал он.
— Но ведь вы прошли через столько бед, видели и лагерь смерти, и наш польский антисемитизм, и разгон ваших рабочих союзов…
— Да, все это ужасно.
— Как же вы сумели не ожесточиться?
— Ах, Магда, меня в этом случае давно бы на свете не было. — Он стал вытирать руки полотенцем. — Ожесточенность съедает прежде всего того, кто ее носит в своей душе. Я ничего не забыл и вам не советую. Воспоминания — скверные или отрадные — часть нашей жизни. А жизнь надо принимать. — Он вдруг стал вытирать полотенцем пальцы растерявшейся Магды, потом, глядя ей прямо в глаза, продолжал: — Иначе вы заключаете сделку с дьяволом и пляшете под его дудку. — Он добродушно рассмеялся, обнял Магду и тихо, почти шепотом, договорил: — А я не хочу плясать с дьяволом. Я бы охотней с вами сплясал.
Магда спрятала вспыхнувшее лицо у него на груди.
Эта немудреная философия глубоко потрясла ее. Она замечала за собой, что мурлычет себе под нос его песенки, она научила его своей любимой балладе «Мое сердце». Магда опять стала уделять внимание своей внешности, подкрашиваться и приводить в порядок волосы. Купила новую юбку, в подсолнухах, и к ней желтую блузу. Заполнила анкету и подала просьбу о выдаче ей американской визы — кто знает, что случится с ней в другой стране?
В жизни ее забрезжила надежда. Что же касается Любы, та все видела в черном свете. Она постоянно была одна. По вечерам Хаим уходил ловить рыбу — это было его страстью — и теперь брал с собой Магду. Люба смотрела им вслед и видела, как они в обнимку идут вдоль берега: Хаим с удочками и ведром, Магда со сложенным одеялом.
А ее единственным развлечением стало подкармливать бродячих собак: тощие, грязные, запуганные, они стаями бродили вокруг лагеря. Вскоре у нее появился и любимец. Это был пес, не похожий на других. Кто-то из понимающих людей объяснил ей, что в его жилах течет волчья кровь. С этим можно было согласиться, глядя на его уверенную и даже дерзкие повадки, в его дикие синие глаза, без страха встречавшие взгляд человека. Она дала ему кличку Блю-Бой.
А кроме собак, заняться ей было решительно нечем: только в школу ходить, но школу она ненавидела. Итальянка на ломаном польском учила беженцев английскому, и понять ее было невозможно, на каком бы языке она ни говорила. Люба с трудом досиживала до конца занятий, выскакивала из школы и со своим альбомчиком бежала на поиски Блю-Боя. Пока она говорила с ним и рисовала его, он сидел неподвижно.