Кто-то задал вопрос:
— Значит, по-твоему, то, что сделала Национальная ассоциация содействия прогрессу цветного населения, и то, что пыталась осуществить Городская лига, не имеет значения?
За Соджорнер ответил кто-то другой:
— Этого никто не говорит. Но если общественная организация отстает от своего времени, не перестраивается в соответствии с ходом мировых событий, она теряет свое значение. Свыше полувека Ассоциация боролась за обеспечение неграм гражданских прав, считавшихся привилегией белых, и за право голоса, присущее любой демократии. В том и другом случае борьба закончилась величайшей в истории негритянского народа победой. Но сейчас ясно, что в условиях современного буржуазно-демократического государства одного юридического признания гражданских прав, в том числе и права голоса, еще недостаточно. Наравне с ними нужно добиваться экономического равенства и всеобщего образования. Ассоциация пыталась заняться и этим, более сложным вопросом, но успеха не добилась. Городская лига начала как раз с вопроса об экономическом равноправии для негров, но с первых же шагов была вынуждена под давлением белых промышленников ограничить и уточнить поставленные ею большие задачи. Сегодня она беспомощно бьется в своих собственных путах.
В разговор снова вмешался Филип:
— Сейчас мы почти полностью утратили свой политический вес. Наши цветные конгрессмены чаще всего ничтожества. Десяток негров, заседающих в законодательных собраниях штатов, заняты пустяками. Почти все наши судьи выносят стандартные решения — так безопаснее. Какой нам толк от того, что наш представитель заседает в Бюро труда, или от того, что какой-нибудь негр случайно окажется на ответственном посту в Нью-Йорке или в Чикаго? Помните, как самоотверженно работал в нью-йоркском муниципальном совете Бен Дэвис? Наградой ему была тюрьма.
Кто-то произнес тихо, но выразительно:
— Послушай, Соджорнер. Мы терпим уже триста лет. Я чертовски устал от такого терпения. Да, от любого терпения, даже от терпения Мануэла Мансарта, дай бог ему здоровья! Я хочу бороться.
Смерть не торопилась заключить в свои объятия Мануэла Мансарта. Он слишком крепко был связан с жизнью. Лежа у окна, Мануэл пребывал в полудремотном состоянии, пока наконец, очнувшись, не увидел солнце, поднимавшееся над мостом Хелл-Гейта.
Это было изумительно прекрасное утро, одно из тех, какие выдаются золотой осенью в Нью-Йорке. Мануэл тихим голосом попросил выкатить его в кресле на террасу, выходившую на восток. Утреннее солнце заливало ее своими лучами; далеко внизу нервно пульсировал и грохотал мощными раскатами черный Гарлем, где люди трудились и забавлялись, пели и горевали, где никогда не умолкал шум и никогда не прекращалось движение. Мануэл был бледен и заметно изнурен. Он долго и внимательно смотрел на свое собравшееся к нему отовсюду потомство: на судью и его молчаливую, неизменно заботливую и уравновешенную жену; на преуспевающего в делах, всегда изысканно одетого Дугласа Мансарта с его располневшей и нарядной супругой. Стоял тут и самоуверенный калифорнийский врач рядом со своей холеной женой, державшей за руку хорошенькую коричневую дочку. Широко раскрыв огромные черные глаза, девочка с серьезным видом смотрела на своего прадеда. Мануэл сделал знак, чтобы ребенка подвели к нему поближе. Нежно поцеловав девочку, он еле слышно произнес:
— Скажи мне, милая крошка, каков будет мир, когда ты сама уже станешь прабабушкой?
Девочка улыбнулась.
Внезапно тело Мануэла Мансарта напряглось. Он заметался на постели. На лбу у него выступил пот, а из глаз полились слезы. С минуту он пребывал словно в предсмертных муках, затем неожиданно сильным, но хриплым голосом воскликнул:
— Я вернулся из ада! Я видел небо и падавшие оттуда бомбы. Я слышал стоны умирающих, Москва была в пламени, от Лондона осталась груда пепла, Париж превратился в море крови, Нью-Йорк погрузился в океан. В мире царили только горе, злоба и страх, не стало ни надежды, ни песен, ни смеха. Спасите меня, дети мои! Спасите мир!
Мануэла поспешно вкатили в комнату, уложили в постель и укрыли одеялами. Из окна ему все еще были видны джерсийские скалы, покрытые багряными лучами солнца.
Джин держала его, пока врач впрыскивал ему морфий. Тело Мансарта обмякло, глаза широко раскрылись, и он обвел взглядом лица близких, собравшихся у его постели. Наконец он тихо заговорил:
— Неужели это была правда? Неужели то, что я видел, случится на самом деле?
— Вполне возможно, папа, — сказал Дуглас. — Но тебе не следует волноваться.
— Да, это может случиться, — сказал Ревелс. — Может!
Но Джин, поддерживавшая головой руку Мансарта, воскликнула:
— Нет, никогда!
Мансарт впал в забытье. Он спал много часов; за это время приехал епископ и от Аделберта пришла телеграмма с букетом темно-красных роз. При общем молчании врач, следивший за пульсом Мансарта, сказал:
— Близок конец.
Мансарт открыл глаза и прошептал:
— Это был только кошмар. Теперь я уверен в этом. Я вернулся из далекого путешествия. Я видел миллионы китайцев, которые несли в руках родную землю, чтобы заковать плотинами реки, издавна размывавшие их плодородные почвы. Я видел золотые купола Москвы, бросавшие свой отблеск на миллионы русских, вчера еще неграмотных, а ныне жадно познающих мудрость мира. Я слышал птиц, распевающих в Корее, Вьетнаме, Индонезии и Малайе. Я видел Индию и Пакистан, связанных узами дружбы и свободы. В Париже Хо Ши Мин радовался торжеству мира на земле. А в Нью-Йорке…
Мануэл умолк, словно у него не хватило дыхания, и откинулся на руки Джин. Все сдвинулись теснее вокруг ложа Мансарта. Соджорнер вынула из футляра скрипку. Она подняла смычок, и скрипка исторгла звуки пламенного протеста против неумолимой смерти. На какой-то миг они достигли вершины страдания, а затем, постепенно затихая, смягчились до еле слышного вздоха. Казалось, звездный дождь, столкнувшись с лунными лучами, рассеялся в ослепительном сиянии…
Епископ вышел вперед и воздел руки к небу. Его голос сливался со звуками мелодии:
— «Нет у меня желаний… Ангел смерти ведет меня вдоль недвижных вод… И хотя я шествую по долине мертвых теней… среди врагов моих… правда и милосердие идут рядом со мной…»
Джин нежно прикрыла веками потухшие глаза.
Так умер Мануэл Мансарт на семьдесят девятом году своей жизни, а со времени освобождения негров в Америке — на девяносто втором.
Его мертвое тело было укрыто темно-красными лепестками роз — лишь немногим королям довелось спать под таким покровом.