Ямщик развел руками.
— В глаза не видывал, любезный. Ныне с бритым лицом и в такой одежке немало богатых людей ходит. И бывшие бояре и купцы. Не бывало у меня таких знакомых.
— Да ведь мы с тобой за одним столом сидели. Вначале квасом меня угостил, а затем щами потчевал.
— Щами?.. Припоминаю… Но то был Иван.
— Так я и есть Иван. Иван Потапович Головкин, купец смоленский.
— Вона…А тогда был в мужичьей одежке. Ныне же, прости Господи, лицо опоганил и онемечился… Да как же ты, Иван Потапыч, в Смоленске очутился?
— Долгий сказ, Силантий. Я, гляжу, ты разбогател. Избу не узнать. Аль молодуху привел?
— Заходи в дом, Иван Потапыч, коль стучался.
Лицо ямщика оставалось озабоченным до тех пор, пока Иван, скинув верхнее платье и оставшись в камзоле, не поведал ему свою историю.
— Встречался я с тобой в прошлый раз летом, но сам я не москвич. Прибыл в город младшим приказчиком, со своим купцом Григорием Куземкиным, кой привез князю Голицыну целую подводу изразцов, коими Смоленск с давних пор славится. Купца-то князь к себе позвал, а я сюртучишко сбросил — жарынь — и пошел Москву глянуть. Пить захотелось, вот в твоем доме и оказался. Затем вернулся с купцом в Смоленск. Шустрым был. Подфартило, выбился в старшие приказчики, а полгода назад Григорй Куземкин Богу душу отдал. Перед своей кончиной завещание написал. Все надеялись, что он свои капиталы сыну отпишет, а сын, который год из кабаков не вылезал. Отписал ему четверть капитала, другую четверть супруге, коя в торговле ни бельмеса не смыслит, а половину — мне, чего я и ожидать не мог. Приказал дело его продолжать. Вот таким Макаром я в купцы выбился.
— Вона, — вновь протянул Савелий. — А пошто так онемечился? Мог бы за бороду и пошлину заплатить.
— Смоленск, брат, не Москва, вблизи иноземца стоит, а посему иноземные торговые люди в первую очередь с теми купцами сделки заключают, кои в немецкой сряде ходят. К ним-де доверие больше, вот и пришлось онемечиться. Сам же говорил, что и на Москве многие богачи в немецком платье щеголяют и бороды бреют.
— И не только богачи. Царь Петр указал брить бороду и усы всему народу, а кто не желал басурманином ходить, тот огромную пошлину отваливал. Даже с мужиков брали две деньги при проезде через городские ворота. Тьфу! Народ не возлюбил Петра, а он шел напродир, опоганивая Русь. Даже святейшего патриарха не послушал, когда тот объявил брадобритие злодейским намерением, мерзостью, безобразием и смертным грехом, ведущим к отказу от христианских таинств и запрету входить в церковь. А сколь ремесленного люда пострадало, кои шили русскую одежу? Царь-то приказал носить верхние кафтаны по подвязку, а исподнее короче верхних тем же подобием. Ты тогда еще мальцом был, а я нагляделся, как слуги Петра врывались с ножницами к мастеровым и отрезали рукава и полы кафтанов. Тех же, кто продолжал делать запрещенное платье, ждало суровое наказание. У них забирали все пожитки, а самих ссылали на каторгу. Руганью и плачем исходила вся Москва. Прежние государи по монастырям ездили да Богу молились, а нынешний государь из Кокуя[164] не вылезал. А кто табак заставил всех курить, кто патриарха с престола изгнал и церковные колокола со звонниц сбросил, дабы из них пушки лить? Царь Петр — Антихрист! Всю Рассею матушку измордовал[165].
— Буде, Силантий, — остановил ямщика Каин. Ему не хотелось хулить Петра, ибо он явился в Москву купцом, а купцу царя оговаривать не полагалось.
— Ныне, чу, указы царя Петра не так уж и крепки, хотя вижу у тебя на кафтане бородовой знак.
— А куда денешься, Иван Потапыч? Пришлось за бороду шестьдесят рублей уплатить, копье им в брюхо!
— Велика пошлина с ямщика, велика.
— Сумасшедшие деньги, а все потому, что я к почтовому ведомству приписан. Наберись таких деньжищ.
— Зато и льготы немалые, Силантий.
— Это как посмотреть. Богато наделили нас пашнями, сенокосными и другими угодьями, освободили от всех повинностей, установили поверстную таксу — по деньге за версту. Кажись, жить можно безбедно. Пока ты, Иван Потапыч, в Смоленске пребывал, я избу свою принарядил, но все это было до той поры, пока ямское ведомство не взял в свои руки друг Бирона, вице-канцлер Остерман. Жуткий человек. Такса уменьшилась почти втрое, да и угодья нам изрядно урезали. Ямщики чуть до бунта не дошли, а новую императрицу жалобами завалили. Слава Богу, матушка Елизавета Петровна Остермана выслала на вечное заточение в Сибирь и вновь стала к ямщикам благоволить. На ямах[166] лошадей приказала добавить. Дай Бог ей доброго здравия.
— По столу вижу стряпню соседки. Муж не серчает?
— А чего ему серчать? Бабу его не трогаю, а соседу каждый месяц рубль даю. Мужик добрый, безобидный.
— Бабу не трогаешь? Да ты мужик — хоть куда. Неужели без бабьей утехи живешь?
Осушив очередной стаканчик, Силантий лукаво блеснул карими глазами.
— Есть одна вдовушка на Мясницкой. Как-то подвез ее. Дорогой разговорились, в дом свой пригласила, пирогами попотчевала. Ну а потом сам ведаешь. Баба еще в соку, да и я еще не старик. Сладили, дело не хитрое. Сам-то не женился? Кажись, самая пора.
— Твоя правда, Силантий, есть такая мыслишка, да только, прежде всего, дом хочу возвести, уж потом добрую хозяйку сыскивать. Пока же суть да дело, хотел к тебе на постой напроситься. Деньгой не обижу.
— Какой разговор, Иван Потапыч? Живи, сколь душе угодно. Будешь у меня избу оберегать, ни полушки не возьму. Я, ить, редко дома бываю. Теперь аж до Петербурга почту вожу. Маята! Дороги — хуже некуда. Почитай, две недели до столицы добираешься, да обратно с указами да казенными бумагами две. Неделю отдохнул — и вновь в тяжкий путь, зато прогонные в двойном размере. Но когда домой прибудешь и пластом на кровать ляпнешься — никаким деньгам не рад. Такое, Иван Потапыч, изнеможение, что в башке одна мысль — бросить ко всем чертям ямщичью службу. А пару дней отлежишься — и к вдовушке на усладу. Вот где истинное блаженство.
Силантий рассмеялся, да так заливисто и задорно, что вызвал у Ивана веселую улыбку. Славный мужик этот Силантий. Никак его сам Бог послал. И в самом деле, пригодился, как он подумал при первой встрече. И на постой без лишних разговоров впустил, и денег не запросил. Доброй души человек.
— Воистину, Силантий. Девок, по правде признаться, я немало знал, но пора и остепениться, детишек завести.
— Дело доброе… А скажи мне, Иван Потапыч, чем торговать на Москве будешь.
— Сулил купцу Григорию Куземкину его бывшим делом заняться. Он же с одним заводчиком взял на откуп продажу водки в Смоленске.
Силантий озабоченно головой покачал.
— Не знаю, как в Смоленске, но в Москве тебе, Иван Потапыч, нелегко придется. Еще при Анне Иоанновне местные купцы взяли на откуп продажу водки во всех питейных заведениях и подняли на нее цену чуть ли не вдвое.
— Так мужики дешевую водку из сел и деревень целовальникам привезут.
— Накось выкуси! Оные купцы не дураки, взяли и устроили между заставами вокруг всего города деревянную стену из надолб, чтобы в Москву вне застав водка из сел не провозилась.
— Хитро задумано.
— Хитро, но не для москвитян. Многие надолбы они растащили на дрова, другие надолбы, подгнив, рухнули, и получилось десятки лазеек, через кои проносили в Москву водку. Но купцы-компанейщики тоже не лыком шиты. Доход свой терять не захотели и обратились к государыне Елизавете Петровне, дабы та указала построить вокруг Москвы на месте надолб земляной ров и вал, и настолько большие, что через них невозможно было перенести водку, и чтобы вдоль вала постоянно ездила конная стража. Государыня, не будь плоха, заявила, что дозволение даст, укажет возвести ров и вал Камер-коллегии[167], но за это купцы должны ежегодно вносить на нужды двора императрицы пятую часть доходов от винного откупа. Купцы почесали затылки, покумекали, прикинули, есть ли резон, и охотно согласились, ибо барыш все равно получался немалый. Водку-то, почитай, только курица не пьет.