Выйдя из госпитального большого здания, мы долго молча шли по длинной аллее. В морозной тишине снег звонко и грустно скрипел у нас под ногами. Здания, стоящие вдали, были как бы обведены синеватой туманной каймой.
— Ребята, Гришка умрет, — сказал вдруг Володька. — Он умрет. Я знаю, он умрет. Он умрет...
— Чего ты каркаешь! — сказал я. — Заткни плевательницу!
* * *
Трамвай пустел. Приближалось кольцо.
— Ребята, нам надо на медпункт смотаться, — сказал Костя. — Попробуем справки добыть, чтоб опоздание было уважительное. Если Валя дежурит в медпункте, она сделает. Помните, в прошлый раз она дала справки — и все сошло. Только надо болезни с умом придумать. Такие, чтоб температура не влияла.
— У меня, чур, зубы, — невнятно сказал Володька; рот у него был набит хлебом: всю дорогу он жевал свой сладкий бутерброд — с чувством, с толком, с расстановкой.
— Зубы я себе хотел взять, — огорченно протянул Костя. — Ну, ладно. Тогда у меня люмбаго. Тут поди проверь.
— Я тоже зубы хотел взять, — сказал я. — Что же у меня тогда?
— У тебя пусть понос, — промычал Володька. — Понос тоже трудно проверить.
— Нет, только не это! — решительно возразил я. — Не хочу перед Валей с поносом. Пусть у меня что-то с сердцем.
— Заметано, — подытожил Костя. — Люмбажник, зубатник и сердечник.
— При Гришке мы ни разу в техникум не опоздали, — сказал вдруг Володька четким тихим голосом. Он наконец прожевал свой хлеб. — А ведь Гришка нам на психику не давил. Просто у него была легкая рука.
— В техникуме уже знают насчет Гришки, — проговорил Костя. — Они из госпиталя туда в первую очередь позвонили.
— У Гришки была легкая рука, — повторил Володька. — Теперь без него все у нас плохо пойдет. Я знаю, знаю.
— Перестань ты! — строго сказал Костя. — Все у нас должно идти как при Гришке. Нечего нам нюни распускать!
Трамвай свернул на кольцо, скрипуче вздрогнул и остановился. Вагоновожатый и две кондукторши побежали греться в дежурку, а мы по заснеженной улице направились к техникуму. Окраинная улица, состоящая из невзрачных одноэтажных и двухэтажных домов, упиралась в сад, где стоял техникум. Он возвышался среди окрестных строений, как морской корабль среди рыбачьих баркасов. Это было монументальное четырехэтажное здание, облицованное желтоватым глазурованным кирпичом и украшенное серыми колоннами и классическим фронтоном. На фронтоне еще сохранились следы от сбитых букв: УБЕЖИЩЕ ИМ. ВЕЛ. КН. ВИЛЬДЕНБУРГСКОЙ. Здание это было построено незадолго до мировой войны. Полное наименование его было такое: «Убежище для раскаявшихся девиц, основанное попечением Великой княжны Вильденбургской», — так когда-то гласила мраморная доска в вестибюле. Эту доску выломали уже при нас, когда переоборудовали химическую лабораторию. Доска стала щитом для рубильников, которыми включалась тяга в вытяжных шкафах.
Раскаявшиеся девицы жили в убежище недолго: они разбежались в 1916 году, когда в Петрограде стало плохо с едой, и, кажется, вернулись к своей прежней профессии. Многие старожилы этой улицы хорошо помнили раскаявшихся девиц — раскаянок, как они их прозвали. Отзывались старожилы о них нелестно.
После бегства раскаянок здание несколько лет пустовало, потом в нем помещался какой-то архив, потом какие-то курсы, а затем обосновался наш техникум.
— В подъезд — не все сразу! — распорядился Костя, когда мы вошли в сад. — Используя складки местности, одиночные бойцы скрытно просачиваются в расположение противника. Ты, Шкилет, просачивайся первым.
Володька, пригнув голову и нелепо размахивая своим потрепанным портфелем, побежал под деревьями к подъезду и скрылся в дверях. Затем побежал я. Мы встретились в подвале, в раздевалке.
— Опоздали, шарлатаны, — ворчала гардеробщица тетя Марго, принимая наши пальто. — Будет вам разнос от матери-патронессы! Будет вам веселый разговор!
Мы не обращали внимания на ее воркотню. Мы знали, что человек она добрый, только малость не в своем уме. Тетя Марго была единственной раскаянкой, оставшейся в «убежище». Она жила в служебной пристройке, в комнатенке, которую называла келейкой. В дни получки тетя Марго всегда ходила под градусом. В эти дни она иногда употребляла такие словечки, что девчата, стоявшие в очереди за пальто, не знали, куда глаза девать, а ребята фыркали в рукав. А то она принималась рассказывать про прошлое. «Тут у нас графы, князья почем зря бывали, — повествовала она. — Сам товарищ Распутин на моторе приезжал, смотр самодеятельности проводил. Я на столе в одних кружевных панталонах танго «Сатаник» плясала...» Дальше она начинала плести что-то совсем уж несообразное. Настоящее накладывалось у нее на прошлое, как два разных изображения, снятые неопытным фотолюбителем на один негатив.
Из раздевалки мы поднялись в цокольный этаж. Чинно, как ни в чем не бывало, прошли через просторный вестибюль и направились в медпункт. Здесь в коридорном тупике, перед дверью, на матовом стекле которой было написано прозрачными витиеватыми буквами ЛАЗАРЕТЪ, мы остановились.
— Всем гамузом не вваливаться! — сурово сказал Костя. — Ты, Чухна, иди первым.
Я скрючился, приложил руку к сердцу, со страдальческим лицом вошел в медпункт. Через несколько минут Валя выдала мне спасительную справку. Конечно, она понимала, что ничем я не болен, но она понимала и то, что за опоздание меня могут лишить стипендии. Костя и Володька вскоре тоже вошли в кабинет и тоже получили нужные справки.
Издалека послышался звонок. Это был перерыв. Но идти на лекцию сейчас не имело смысла: оба первых часа занимал один и тот же предмет — химия. Просто неудобно было явиться на занятия в середине лекции. Поэтому мы переждали перемену в тихом закоулке возле медпункта, а когда раздался звонок на занятия и все вдали утихло, мы отправились в Машин зал.
При раскаянках в этом высоком зале была трапезная. Говорили, что здесь стояли столы и стулья из натурального красного дерева и вообще все было не хуже, чем во дворце. Но сейчас от той роскоши, если она и была, ничего не осталось, и только окно напоминало о прошлом. Гигантское, кончающееся полукругом окно уходило под потолок. Все оно состояло из цветных стекол. Это был витраж, картина из стекла. Самый верх занимала надпись: РАСКАЯНИЕМ ОЧИСТИМСЯ, картина же изображала Марию Магдалину, молодую красивую женщину с рыжеватыми распущенными волосами. Никакой одежды на ней не имелось. Ни святости, ни раскаяния на лице ее не наблюдалось — наоборот, вид у нее был скорее торжествующий. Говорят, что художника, который делал этот витраж, церковники в свое время хотели даже привлечь к ответственности за святотатство, но княжне Вильденбургской картина приглянулась, и дело было замято.
Завхозу техникума, товарищу Ермолину, витраж этот явно не нравился. «Что она святая — это полбеды, — говаривал он, — наши ребята подкованные, религией их не прошибешь. А вот то в ней плохо, что она — в чем мать родила... Ишь пушки свои выставила! Соблазн для студенчества!»
Но завесить витраж было нельзя — в зале стало бы совсем темно. А выломать его — тоже нельзя. Художник-то был какой-то знаменитый. Иногда даже интуристов сюда приводили смотреть на эту Магдалину. Так она и стояла в окне — совсем голая и красивая, и все к ней привыкли. Девушки некоторые говорили, что она помогает сдавать зачеты. Для этого надо проскакать до нее через весь зал на одной ножке и сказать ей так: «Голая Маша, надежда наша, помоги сдать физику!» (или химию, или политэкономию) — и она уж примет меры.
Когда мы вошли в Машин зал, то первое, что нам бросилось в глаза, — это свежая стенгазета. Вчера ее не было — значит, вывесили ее сегодня утром. Стенгазета была видна издали — лучи солнца, пройдя сквозь витраж, упирались прямо в нее.
— Идемте позырим, что там есть в газете, — предложил Володька. — Я уже давно новое стихотворение в редколлегию сдал — «Передышку». Ну вы помните, я же вам читал:
Хоть кончилась финская малая —
Не выпита чаша до дна:
Нас ждет впереди небывалая,
Большая, как буря, война...