Считается, что когда стоишь на посту, то надо думать только о том, что стоишь на посту. Но это главная мысль. А есть еще и не главные, они текут под этой главной мыслью, как реки подо льдом, и их нельзя остановить, да и не надо. Они не мешают, они сами по себе. Можно думать о будущем, можно вспомнить прошлое. В те дни я больше любил вспоминать, что было. Потому что мне мое будущее не известно, оно зыбко, оно может и совсем уйти из-под ног. А прошлое — это твердая почва, что было — то было. Правда, нельзя сказать, что в довоенной жизни мне очень везло, но теперь и медь шла за золото. Незадолго до войны девушка, которую я любил, вышла замуж за другого, и это так меня ошеломило, что, когда началась война, я и войну принял как личную неприятность, — мол, одно к одному, все на мою голову. И лишь потом до меня дошло, что война для меня — это вещь посерьезнее, чем самая большая личная неприятность. А теперь до меня начинало доходить, что война — общая беда, что всем, а не одному мне, тяжело на войне. Теперь и эта самая девушка не казалась мне такой уже плохой. Кто знает, может быть, она еще раскается, что вышла за другого, и еще горькими слезами будет плакать о своей ошибке. Если я вернусь, может быть, и прощу ее. Ведь, в конце концов, бывают неприятности и похуже — вот как у Абросимова, например. Он, правда, еще ничего не знает, но ведь узнает же. Нас сменят — тогда он сразу и узнает. И для него начнется другая жизнь.
— Ну, как он? — спросил я Поденщикова, подошедшего сменить меня.
— Никак, — отрезал Поденщиков. — Повеселее нас с тобой. Улыбается.
— Так он ничего не знает, вот и улыбается. Вы бы тоже, может, на его месте улыбались.
— Иди супа похлебай, — сказал Поденщиков. — Суп горячий.
Я пошел через ручей к шалашу. Абросимов лежал на животе перед костром и писал письмо, подложив под него толстую общую тетрадь, видно припасенную еще из дому. Временами он задумывался и брал в рот кончик карандаша, а сам глядел на костер, будто ждал от него подсказки. Потом снова принимался писать. Губы у него были в лиловых химических пятнах. «Милая Ириска!» — прочел я невольно первую строчку, когда потянулся за хлебом. «Ведь его жену зовут Ириной, — подумал я. — Вернее — звали».
— У вас все губы в химическом карандаше, — сказал я ему. Мне надо было хоть что-то сказать. Это нужно было не для него, а для меня.
— Да, глупейшая привычка, — ответил он, вытирая губы тыльной стороной ладони. — Глупейшая привычка. Меня и в школе дразнили за это, и в техникуме посмеивались, а я все никак не могу отвыкнуть. — Он бережно сложил письмо и вложил его в конверт — у него и конверты были на войну взяты. Он заклеил конверт, но адреса не надписал — ведь он не знал адреса. Потом положил письмо в свою общую тетрадь. Там у него уже лежало несколько неотосланных писем, все без адреса.
— Пойду сучьев наберу, — сказал я. — А то костер погаснет. Правда, еще совсем светло и варить нам сейчас ничего не надо, но Поденщиков любит, чтобы костер горел.
Закинув винтовку за спину, я пошел в лес. Там, на аэродроме, винтовки нам были, в сущности, не нужны, там они были только для дисциплины, чтобы мы не забывали, что мы все-таки солдаты, а не землекопы. А здесь они стали оружием, мы с ними срослись. И теперь без винтовки я чувствовал себя вроде как голым. Она не мешала мне и не казалась тяжелой. Правда, штыка у нее не было, кто-то до меня успел его потерять. И вот я ходил сейчас с винтовкой по лесу, и собирал хворост, и вспомнил, что, когда наш детский дом находился в Орликове, мы тоже ходили в лес за хворостом. За лето мы много сэкономили на дровах, и на сэкономленные деньги завхоз купил нам две мелкокалиберки. И девочки потом жаловались, что и они тоже таскали хворост, а мелкокалиберки им ни к чему, они только для ребят. А завхоз сказал на собрании так: «Девочки, вы не должны обижаться, пусть мальчики учатся стрельбе, ведь, если на нас нападут, они будут вас защищать». Два раза в неделю однорукий воспитатель Самаркин водил нас к крутому речному берегу, и там мы стреляли по самодельным мишеням. Я стрелял хорошо, и мне иногда он давал лишний патрон. И потом, на действительной, я тоже стрелял хорошо. И за это ко мне хорошо относились. В армии и еще на железной дороге есть много такого, что человеку постороннему может показаться ненужным, устаревшим и даже странным. И только когда послужишь — поймешь: что происходит — то и должно происходить, что есть — то и должно быть, и что от тебя требуют — то и нужно от тебя требовать. А если в армии тебе приходится туго, то виновата в этом не твоя армия, а другая, та, которая воюет с твоей или готовится с ней воевать. Конечно, на войне никому не сладко, и мне тоже. Но другим еще хуже. Вот, например, Абросимову. Завтра нас сменят, и он все узнает. И с этой минуты жизнь его будет совсем не такая, как прежде. Все переменится от нескольких слов.
Я сбросил сухие сосновые ветки возле костра. «Пора бы Абросимову идти на пост, сменить Поденщикова, — подумал я. — Куда он ушел? Только что сидел у костра, а теперь нет. Наверно, опять в свой закуток под сосной забрался и вырезает там кораблик. Ему, вероятно, скучно с нами — со мной и Поденщиковым, — у него свой мир. Он стесняется нас, ему хорошо одному. Может быть, потому он нас и стесняется, что он, в общем-то, счастлив, несмотря на то, что беспокоится за жену в дороге. Ему стыдно своего счастья, и он стесняется нас».
Абросимова я нашел в его любимом месте, под большой сосной. Вокруг этой сосны росли молодые сосенки, они стояли, отступя от нее, в каком-то так уютно задуманном природой порядке, что получалась полукруглая зеленая комната, только без потолка. Абросимов сидел на выдающемся из земли корне старой сосны и вырезал ножиком кораблик — тот самый, который он хотел послать в посылке в тыл, своим. Кораблик получился красивым; он был длиной с ладонь, но на нем виднелись и надпалубные постройки, и капитанский мостик, и вчерне были уже вырезаны две трубы. Работы оставалось совсем немного. Вид у Абросимова был задумчивый, немного грустный. На стволе старой сосны висел, прищипленный корой, какой-то невзрачный осенний цветок, а под ним фотография молодой женщины в лыжной шапочке. Видимо, ему хотелось создать здесь, в этой зеленой комнате без потолка, хоть какое-нибудь смутное подобие дома, тень уюта.
— Вам Поденщикова пора сменить, — сказал я ему. — Ваше время.
— Хорошо, хорошо, — совсем не по-воински ответил он и встал. — Я и не заметил, как время прошло, еще совсем почти светло, — добавил он, пряча фотоснимок в нагрудный карман и беря прислоненную к сосне винтовку. Потом вдруг, видно заметив мой взгляд, он вынул снимок из кармана и показал мне.
— Это моя жена. Снимок не очень-то удачный, так она считает. Но другого не было, а сниматься уже было некогда.
— Симпатичная, — сказал я, чтобы хоть что-нибудь сказать.
— Конечно, симпатичная. Очень хорошая. Мне просто повезло.
— А мне вот не везет с женщинами, — сказал я. — Не могу найти свой идеал. Одна мне, правда, очень нравилась, но она вышла за одного дурака. То есть он не дурак, а просто несимпатичный парень.
— Ну, вы еще молоды. У вас все впереди. Вернетесь домой, познакомитесь с хорошей девушкой, женитесь на ней.
— Надо еще вернуться.
— Я уверен, что у вас все в жизни еще наладится, — успокаивающе сказал он. — А вот Поденщикова мне немножко жалко, знаете. Хороший человек, но одинокий, неустроенный. Он, видно, уже навсегда бобылем останется. Таким людям, наверно, тяжело на войне.
— Почему это? Наоборот, спокойнее.
— Нет, что вы! Он терпит лишения, подвергается опасности и знает, что, когда он вернется с войны, его никто не встретит. Вам легче: у вас еще все впереди. И мне легче: я знаю, что меня ждут.
— Какая сегодня погода холодная, — сказал я. — Хорошо еще, что дождя нет. В этом нам пока что везет... Надо вам все-таки идти Поденщикова сменить. Я бы за вас отстоял, да он порядок любит, сами знаете.
— Порядок любит, а по ночам чуть ли не до утра на посту стоит, нас не будит. Добрый он человек, только неустроенный. Вернусь домой — приглашу его в гости, пусть у нас поживет. Сына ему покажу, вспомним озеро это, бочки эти... Но действительно, надо мне идти сменять его.