Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Он шел обратно, разглядывая по пути кресты. Все дома в городке были желтовато-серые, тусклые, — а вот многие кресты на кладбище были яркие: зеленые, синие, розовые; некоторые были даже расписаны черными и белыми полосками, будто шлагбаумы. Такая уж мода была тогда в этом городке. А к одному кресту была прибита деревянная подсадная утка, чтоб всем было понятно, что лежит здесь охотник.

Пройдя под воротами, миновав торговку с лицом утопленницы, Толька не спеша брел по городку к казармам.

А казармы всё пустели, пустели. Почти все командиры и красноармейцы, которых Толька знал, были уже отчислены. Но в главном здании, в большой комнате с белыми стенами, против парадной лестницы еще стояло полковое знамя и возле него — часовой. Значит, полк еще существовал. Эта комната со знаменем была как прогалинка в лесу поздней осенью. Уже подступает зима и почти всюду снег, но где-то в лесу чернеет кусочек теплой земли, не занесенной снегом. И пока есть эта прогалинка — зима еще не настала. Вот когда и прогалинку заметет снегом, тогда — все.

И еще была конюшня.

Кони нужны и пехотному полку — обозные, служебные кони. Часть их уже куда-то забрали, но десяток коней еще оставался. Толька очень любил ходить на конюшню. Это было длинное здание с маленькими полукруглыми окнами, расположенными очень высоко; здесь всегда стояли уютные сумерки. И пахло здесь сеном, конским потом и навозом — этот запах действовал успокаивающе.

И в самих конях было что-то надежное и спокойное. Они жили своей прочной, раз навсегда установленной жизнью, они не боялись перемен, не думали о своем будущем. В том, как мирно и неторопливо жуют они сено, в том, как спокойно и дружелюбно глядят на Тольку, когда он подходит к ним, чувствовалась их сила и добрая уверенность в своей необходимости.

В углу конюшни стоял любимый Толькин конь Яська. Когда-то у него было другое, длинное и звучное имя, но имя это все забыли. Этот конь уже никуда не годился. У него была ранена правая передняя нога. Еще в самом начале гражданской войны он спас командира полка. Как-то так вышло, что конь прикрыл его от пули, и коня ранило, а командира — нет. С тех пор Яську держали при обозе. Его ничем не нагружали, он, прихрамывая, всюду шел за полком сам по себе, как человек. Того командира потом все-таки убило, но Яську все равно держали при части. Это был очень спокойный и умный конь.

Толька входил в конюшню, здоровался со старшим дежурным Быреем и давал Яське кусок хлеба с желтым сахарным песком. Конь мягко брал хлеб с ладони и жевал его, благодарно покачивая головой. Бырей всю жизнь был при конях и толковал о них, как о людях. С людьми же водился мало и разговаривать с ними не любил. Но к Тольке он относился хорошо и задавал ему разные вопросы.

— Что нового в полку слышно? — спрашивал он Тольку.

— В полку ничего хорошего, — степенно отвечал Толька. — Музыкантов вчера отчислили. Уже уехали. А комиссара Сеппа в округ опять вызывают.

— А тебе, значится, в приют скоро?

— Теперь приютов нет, — разъяснял Толька. — Теперь детские дома. Меня в детский дом.

— Это что в лоб, что по лбу. Все равно станешь приютской крысой, если пойдешь. Там тебя заморят — своих косточек не найдешь. Тебе в цыгане надо тикать. С цыганами не пропадешь.

— Я, может, в беспризорные пойду. Я еще подумаю.

— В беспризорные тоже не худо. Беспризорник — сам себе командир. Но лучше в цыгане, потому — они народ добрый. И кони у них. Тут за Мшанкой табор стоит. Табор небольшой, народу мало, а коней у них — человек тридцать... А Дождевой все пьет?

— Выпивает, — отвечал Толька. — Ему ведь сейчас и делать нечего. В лазарете пусто, только два симулянта с животами лежат.

Тут Толька вспоминал, что уже, наверно, пять часов, пора идти мерить температуру. Он вежливо прощался с Быреем, гладил по лбу Яську и нехотя уходил из конюшни.

Дождевого он всегда заставал на одном месте и в одной позе: тот сгорбившись сидел на своей койке и читал. А на тумбочке перед ним стояла большая бутылка, маленькая бутылка, большой стакан и маленький стаканчик.

— Ну, замерим температуру, — бодро приказывал он Тольке.

Толька садился на свою койку. Расстегнув френчик, сшитый из отцовской гимнастерки, он с отвращением совал под мышку термометр и молча ждал, когда можно будет его вынуть.

— Тридцать шесть и семь, в норме. Можешь идти гулять. Только к ужину не опаздывай.

Толька шел бродить по казарменным дворам. Там теперь было малолюдно и скучно. Но уже начали появляться какие-то новые военные. Некоторые из них ходили в потемневших замасленных гимнастерках, некоторые — в коротких кожанках и крагах. В них не чувствовалось пехотной выправки, и трудно было разобрать, кто боец, кто командир. Они поселились в третьем боковом корпусе, и у входа в этот корпус стоял особый часовой.

А в огромный манеж, что в конце казарменного плаца, втаскивали какие-то станки, и земляной пол в нем заливали цементом. Когда-то в старину в этих казармах квартировал гусарский полк, манеж остался от него. Долго он пустовал, а теперь в нем снова было шумно, голоса работавших гулко отдавались под отсыревшим сводом. Велись работы и возле манежа. Здесь ставили какие-то большие баки. Для чего все это делается — Толька не знал. Новые красноармейцы ничего толком объяснить не хотели, а старых знакомых в казармах уже не осталось. А Дождевому ни до чего дела не было — он знай себе читал-почитывал.

Иногда во дворе Толька встречал комиссарскую Ирку, девчонку его лет. Прежде она Тольке очень нравилась, но теперь пути их разошлись. У Ирки были родители — у Тольки не было; Ирка ходила в школу — Толька не ходил; Ирка была весела — Толька нет.

— Ты просто дурак, что в школу не ходишь, — сказала она ему однажды. — Сегодня было собрание детей вместе с родителями, и завуч говорил, что мы должны хорошо учиться, потому что теперь настал мирный период и пролетариат должен овладевать всякими знаниями.

— Я не пролетариат, — возразил Толька Ирке. — Я будущая приютская крыса.

— Боже, какой ты несознательный! — возмутилась Ирка. — Тошно мне с тобой разговаривать!

— Ну и не разговаривай, больно ты мне нужна, — буркнул Толька и пошел на конюшню.

Там никто ни в чем его не упрекал. Кони стояли спокойно и размышляли о своих личных делах. Если дежурный отлучался, то с конями можно было поразговаривать — в особенности с Яськой. Этот конь понимал в жизни очень многое. Он слушал да помалкивал — только головой слегка кивал в знак согласия.

— Дядя Дождевой, а вы — пролетариат? — спросил в тот же вечер Толька.

— Этот вопрос надо обмыть и обмозговать, — ответил Дождевой, откладывая книгу и пуская в дело большую бутылку, маленькую бутылку, большой стакан и маленький стаканчик.

Выпив и крякнув, он сказал так:

— Поскольку я не эксплуатирую наемного труда и не являюсь хозяином средств производства, то я есть умственный медицинский пролетарий. Ясно?

— Ясно! — ответил Толька. — Дядя Дождевой, а я кто?

— С тобой дело сложней. Если мыслить с отрицательной точки — ты дворянского нетрудового происхождения, и отец твой служил офицером в царской армии и имел награды. Но если мыслить с положительной точки, твой отец перешел в Красную Армию и умер честным военспецем. Если же мыслить с фактической точки, то, поскольку у тебя сейчас нет ни отца, ни матери, ты являешься самостоятельной людской единицей. А если подытожить с научной точки — ты есть люмпен-пролетариат.

Толька очень обрадовался, что он пролетариат.

А эта приставка «люмпен» придавала ему особый вес. Ведь и отец его служил когда-то не просто в гвардии, а в лейб-гвардии. И он, Толька, не просто пролетариат, а люмпен-пролетариат. Когда он, при следующей встрече на дворе, сообщил об этом Ирке, та сразу почувствовала к нему уважение.

— Но учиться тебе все равно надо, — мягко сказала она. — Это, конечно, хорошо, что ты люмпен-пролетариат, но ты не должен из-за этого задирать нос перед всеми.

— Ладно, — ответил Толька, — этот вопрос насчет школы я еще обмою и обмозгую. А ты вот скажи, что это в манеже делают.

48
{"b":"575703","o":1}