На билетной будке висело расписание поездов, но ни одного поезда на Москву не было. Рядом с расписанием красовался плакат: «Свинья — крестьянская копилка». И тут же на большом красочном листе был изображен пароход, идущий по синей реке. Под ним был график рейсов. Значит, близко река, — понял я. С поезда еще сгонят, а то ли дело ехать по воде! И я решил искать реку.
Платформа была пуста, только на зеленом скате насыпи, в стороне, сидели несколько человек, ждали поезда. К ним я приблизиться не решался: еще станут расспрашивать. Но вот к баку с кипятком подошла девочка и начала наполнять водой бутылку с пивной этикеткой. Я обратился к ней, и она стала мне объяснять, как пройти к реке. Объясняла долго, но, когда я отошел от нее, в голове у меня был полный сумбур.
В последний раз окинув взором полустанок, я бодро зашагал по шпалам. Прошел километра два, затем свернул на железнодорожную ветку, отходившую влево от главного пути; кажется, про эту ветку мне сказала девчонка. Эта ветка давно была заброшена — рельсы ржавые, ненакатанные, между трухлявыми, щербатыми от старости шпалами росла мелкая трава и кукушкин лен.
Эта железнодорожная колея привела меня к выработанному песчаному карьеру и здесь оборвалась. О карьере девчонка мне ничего не говорила, но идти назад уже не имело смысла. А пока я решил подкрепиться.
Присев на песчаном склоне выемки, я вынул из баульчика банку с вареньем и хлеб. Отрезав Колькиным ножом кусок хлеба, я стал макать этот кусок в варенье; это было очень вкусно и выгодно: хлеба при этом не убавлялось. Я решил съесть полбанки и на этом остановиться: быть может, мне предстоит еще долгий путь. И вот я мысленно провел черту, делящую банку пополам. То, что выше черты, — на сегодня, что ниже — на завтра. Но так как черта была только мысленная, то я в конце концов съел все варенье.
Из-под замшелых коряг на вершине песчаного ската бил родничок; вода, тихо звеня, стекала по песку на красноватое дно выемки, где росли маленькие белоголовые цветы, похожие на клочья растрепанной ваты. Я напился из банки родниковой воды, была она холодна и чиста. Там, наверху, плавный полуденный ветер раскачивал сосновые ветви, шуршал в можжевеловых кустах; со дна выемки цветы кивали мне смешными белыми головами, уговаривали не уходить, не спешить. Да я и не торопился. Мне нравилось сидеть здесь на песке, отдыхать. Нет, не так уж плохо в дороге...
Однако надо было продолжать путь. Я пересек карьер и вступил в сосновый бор. В нем было светло; деревья стояли далеко друг от друга, и высоко, в самое небо, уходили их мощные чешуйчатые стволы. Спокойная, добрая сила чувствовалась в этих соснах, и легко было идти под ними, пружинила, помогала ногам сухая, покрытая упругим мохом земля. Тропинка, отысканная мною, петляла между стволами, взбегала на пологие холмы.
Шел я долго, устал, а кругом все был лес да лес, да сухие вересковые поляны. Попадались старые вырубки; древние голые, серые пни, как осьминоги, притаясь в траве, далеко простирали щупальца корней. Лиловато-красные цветы иван-чая тихо покачивались возле них. Потом началась низина. Все меньше было сосен, все больше березы, ольхи; и воздух здесь был другой — потянуло сыростью.
В березовой рощице прилег я на лужайке, хотел отдохнуть полчасика, но уснул и спал долго, а когда проснулся, был уже вечер, и солнце, как дальний пожар, просвечивало сквозь чащу.
Я пошел тропкой, но скоро стало совсем темно, и я сбился с тропы. И вот зачвякала болотная жижа, какие-то тугие высокие травы стали касаться колен. Я ускорил шаг; ветки, холодные, мокрые, как водоросли, задевали лицо, плечи, обдавали росой.
Вдруг где-то рядом, будто над самым моим ухом, зловещим, противным голосом заверещала ночная птица; странно шевелился силуэт дерева, серовато-светящийся туман узкой длинной лентой пополз через поляну, будто кто-то невидимый тянул эту ленту, спрятавшись за деревьями. Неприятный холодок пробежал у меня по спине.
«Только не беги! Только не беги! — твердил я себе. И я действительно продолжал идти, хотя ноги так и просились в бег. — Лучше вытерпеть, но только не бежать, — мысленно скороговоркой убеждал я себя. — Ведь красноармейцы не побежали бы!»
«Красноармейцы всегда вместе ходят, вместе не страшно, а ты один, один сейчас, ты сейчас один!» — твердил мне тогда голос Страха.
Но вот, выбравшись на сухую поляну, я присел на бугорок. Здесь придется ждать утра.
Сидеть было страшнее, чем идти. Вокруг тихо шумел лес, он жил своей ночной, чуждой человеку жизнью; казалось, взойди сейчас внезапно солнце — и сразу испуганно зашевелятся стволы и ветви, спеша принять дневной, мирный, привычный человеку вид.
Чтобы забыть о темноте, я вспоминал всех своих друзей и знакомых. Вспомнил, конечно, и Кольку. Как бы он вел себя на моем месте? Может быть, он и заплакал бы, а я вот не плачу; это меня немного утешило. Вот фельдшер Булкин — тот ничего не боится, он на моем месте и глазом бы не моргнул! «И ты не моргай глазом!» — сказал я себе и попробовал держать глаза открытыми, не мигая, но долго не выдержал. Это умное занятие отвлекло мои мысли от темноты, и я начал подумывать уже о том, что неплохо бы сейчас перекусить. Но вдруг Страх шепнул мне: «Медведи здесь наверняка есть, этот лес для медведей подходит!»
«Но, кажется, медведи только днем ходят. Я это где-то читал», — неуверенно сказал я себе.
«Ну, а волки-то звери ночные, это всем известно, — сказал Страх. — Почему бы тут не быть волкам, вон как тот куст шевелится».
«Летом волки сытые, на людей не бросаются; а сейчас ведь почти что лето, еще осени нет настоящей», — возражал я.
«Есть кое-что и пострашнее медведей и волков, привидения например...»
«Это все вранье, нет никаких привидений», — возразил я, но Страх сказал: «А вдруг они есть?» — и я оглянулся.
Кругом было темно и тихо; вверху над моей головой вздрагивала, как поплавок над пойманной рыбой, зеленая цыганская звезда и ехидно подмигивала мне: что, мол, попался?!
И все же я уснул и проснулся на рассвете. Как светло и тихо было в лесу тем утром! Так тихо, что ощущение этой тишины осталось во мне навсегда. И сейчас стоит мне припомнить то ясное утро — к душе подступает светлая тишина, будто я вновь вхожу в утренний, безмолвный лес.
Тишина тишине рознь!
Есть черное молчание могил, есть тишина операционной — перерыв между двумя стонами, есть тишина тлеющего бикфордова шнура; но есть деятельная тишина природы, дивное молчание живой земли — безмолвие перед песней.
Так думаю я сейчас. А тогда я постоял, постоял, сперва было на душе очень хорошо, а потом я вспомнил, что у меня осталось совсем мало еды, и мне захотелось есть: тишиной сыт не будешь. Закусив, пошел дальше.
У подножия старой ели я заметил ежа: зверек, видя, что ему не убежать от меня, высунул на мгновение свою хитрую крысью мордочку, потом спрятал ее, сжался в колючий комок. Вот завернуть бы его в тужурку да снести Вале! Но далеко теперь было до Вали...
А может, все-таки взять с собой? Но чем кормить его в пути? Нет, придется оставить эту затею. «Единственный раз в жизни нашел ежа, — подумал я, — и нельзя взять его».
И мне стало вдруг жаль и себя, и ежа, а лес показался бесконечным, безысходным, — и никогда из него не выбраться.
— Иди, иди, еженька, — сказал я и чуть было не погладил его по колючей спине.
Так как еды осталось у меня мало и я не знал, когда теперь наемся вдоволь, то чувствовал себя очень голодным. Всегда так бывает. Голод приходит раньше, чем съеден последний кусок хлеба, и жажда приходит раньше, чем выпит последний глоток воды.
Попав на брусничное место, я стал брать бруснику; ел я ее долго и, постепенно продвигаясь вперед, неожиданно вышел на лесную дорогу и пошел по ней.
Идти было тяжело, ноги были у меня натерты, но я уже втягивался в походный порядок, шел ровным шагом, не спеша и не медля. Вот только есть очень хотелось.
Дойдя до лесного озерка, присев на пологом берегу, я доел хлеб, запил холодной, прозрачной, как утренний воздух, водой и, сняв ботинки, опустил ноги в озеро.