Но мотор работал хорошо, и вскоре мы вышли в Маркизову лужу, в залив. Здесь действительно шла сильная волна. Ветер дул толчками и гнал валы с белыми гребнями. Когда мы миновали Вольный остров, впереди уже ничего не было. Только море в белоголовых валах. Там, где полагается быть Кронштадту, висели серые полосы — шел дождь. Ветер нарастал. Нас подбрасывало, раскачивало, но мотор работал хорошо.
— Ты любишь море? — спросила вдруг меня Маргарита.
— Люблю, — ответил я.
— Вообще любишь — а сейчас?
— И сейчас. Сейчас тоже неплохо,
Она сидела на носовой банке, лицом ко мне. У нее был очень независимый вид. Я смотрел на нее и думал, что с ней мне в этом бурном заливе не страшно, хотя, если что случится, меня она не спасет, а, наоборот, я ее буду спасать.
— Коля, давай к Лахте повернем, — сказала вдруг Маргарита. — А потом — домой. Мне что-то холодно становится.
Маргаритин брат нажал на румпель, шлюпка сразу повернулась левым бортом к ветру и очутилась в ложбине между двумя волнами. Толстая, темная волна не спеша перевесилась через борт и плюхнулась в шлюпку. Шлюпка сразу осела, ногам стало холодно. Я начал вычерпывать воду, но толку от этого было не много.
— Ты, Коля, слишком круто повернул, — мягко сказала Маргарита. Она сняла туфельки и положила их возле себя.
Маргаритин брат молча стал выправлять курс. Теперь мы шли кормой к ветру. Волны догоняли шлюпку и переваливались через корму. Мотор работал честно, но ему трудно было тащить шлюпку с людьми и водой. Это был старательный, но слабый мотор, и вскоре он заглох. И тогда волны и ветер стали вертеть и крутить нас, а мы ничего не могли сделать. Весел у нас не было. Шлюпка все больше наполнялась водой.
«Теперь мне в голову должны идти какие-то красивые мысли, — подумал я. — Я должен думать что-то благородное и необыкновенное». Но в памяти у меня почему-то вертелись стихи сочинения дяди Бобы — из тех, что он вывешивал дома на стену: «Сегодня имеем капризы и многого хочем достичь. А завтра случайно с карниза по черепу трахнет кирпич. Сегодня имеем зарплату и в бане кричим: «Поддавай!», а завтра, быть может, к закату на нас наезжает трамвай».
Я силился вспомнить продолжение этого бодрого стихотворения, как будто от этого зависело наше спасение. Но никак не мог вспомнить. У меня было такое чувство, будто я держу хвост ящерицы, а сама она ускользнула.
— Вспомнил! — сказал я вдруг. — Вспомнил!
— Что ты вспомнил? — испуганно спросила Маргарита.
— Вспомнил! — повторил я и забормотал стихи дяди Бобы: — «Сегодня имеем мы булки и платим за даму в кино, а завтра на водной прогулке пойдем утюгами на дно».
— Какая-то чепуха, — торопливо и невыразительно сказала Маргарита. — Шлюпка тонет, а ты несешь чепуху.
И действительно, шлюпка пошла ко дну. Но, вопреки прогнозу дяди Бобы, мы остались на плаву, побарахтались на месте и поплыли к берегу. Маргарита плыла в середине, а мы с Колькой — справа и слева от нее. Берег был далек, плыть в одежде нелегко. В ложбинах между волнами вода казалась совсем черной, чувствовалась ее беспощадная глубина. Впереди виднелась полоса желтой воды — отмель. Мы понимали, что нам надо скорее доплыть до отмели, иначе нас унесет течением — и тогда нам крышка.
— Ну, как ты? — спросил я Маргариту.
— Я ничего, — отфыркиваясь, ответила она. — А ты?
— Я ничего, — ответил я. — А как он?
— Он тоже ничего, — ответила Маргарита.
Мы доплыли до отмели и встали на дно. Обычно здесь было совсем мелко, а теперь по грудь. Волны шатали нас и били в лицо, а некоторые, самые нахальные, перекатывались через наши головы. Мы замерзли и не знали, что же будет дальше. Отмель была совсем небольшая, между ней и берегом опять шла глубина с сильным течением.
— Надо все-таки к берегу плыть, — сказал я. — Что же нам тут стоять.
Колька закивал головой, соглашаясь со мной, но Маргарита сказала, что она не доплывет.
— Мы же тебя будем поддерживать, — сказал я, и Колька утверждающе помотал головой.
— Нет, я все равно не доплыву, — грустно сказала Маргарита. — Я уж знаю.
Мы остались на отмели, а вода между тем прибывала. К тому же начали плыть дрова — где-то, видно, смыло склад. Поленья плыли, глупые и бесчувственные, волны швыряли их как попало. Недаром говорят: глуп как полено! Мы с Колькой выбрали по чурке подлиннее и защищали ими Маргариту и себя от остальных чурок. А они все лезли на нас, норовя стукнуть по голове. У Кольки из носу шла кровь, у меня вся голова была уже в синяках. Потом дровяное стадо прошло, а взамен его поплыл на нас всякий мусор — какие-то разбитые ящики, доски, щепки. Приплыла и дохлая собака, которую унесло с какой-то свалки. Дохлая собака долго моталась возле нас и один раз даже перекатилась через наши головы. Затем ее унесло, а у нас началась тошнота, нас всех прямо выворачивало наизнанку из-за этой дохлой собаки. Но потом, когда нас перестало тошнить, нам стало еще хуже, потому что теперь у нас уже не оказалось никакого дела. А стоять без всякого дела и ждать неизвестно чего — это самое плохое.
Так мы простояли час или полтора. Потом со стороны залива показался буксирный пароход. Он шел в нашу сторону. Мы с Маргаритой начали кричать, а Колька только махал руками — он ведь должен был молчать. А пароход все приближался, и на его носу уже можно было прочесть его имя. Он назывался «Бурун». Когда-то давно я выдумал для тети Ани пароход с таким названием, и вот теперь этот «Бурун» явился собственной персоной. Очевидно, в детстве надо больше выдумывать — в наш трудный час выдуманные вещи и люди вспоминают о нас и приходят на помощь.
Буксир забрал нас, а потом прямо с него мы попали в больницу. Нас бил озноб, и мы плохо соображали, что делается вокруг, но у меня все-таки хватило соображения соврать в приемном покое, что мне шестнадцать лет. Я очень боялся, что меня отправят в какую-нибудь там детскую больницу — не хватало мне еще этого позора. А Колька в приемном покое молчал, но ему и на вид, и на самом деле было полных шестнадцать. Нас с ним поместили в одну палату, а Маргариту — в женскую, этажом выше. Мы с Маргаритой пролежали в этой больнице довольно долго — у нее получилось воспаление легких, а у меня — плеврит. У Кольки же оказалась простая простуда, и его довольно быстро выписали. В этот день он написал на бумажке: «Скажи мне чесно бредил я или нет?»
Я ответил Кольке, что он не бредил, и он очень обрадовался моему ответу. Перед уходом он написал мне: «Я думал с начала ты трепачь а ты ничего из тебя выйдет Моряк».
На Колькину кровать положили нового больного. Это был молодой человек лет двадцати двух. Болен он был легко, и когда дело у него пошло совсем на поправку, мы с ним однажды разговорились о том о сем, о пятом-десятом. Узнав, что я интересуюсь поэзией, он очень обрадовался и спросил, видел ли я когда-нибудь настоящего, живого поэта. В ответ я рассказал про дядю Бобу и прочел некоторые его произведения.
— Твой дядя Боба — графоман, пошляк и эклектик, вот кто твой дядя Боба! — строго сказал мой новый знакомый. — Если ты будешь плестись в кильватере его творческого влияния, тебя ждет крушение. Хорошо, что ты еще молод и у тебя все впереди. Счастье твое, что ты встретился со мной. Ты знаешь, кто я?
— Нет, не знаю, — ответил я.
— Я Иоанн Манящий.
— Кто? — переспросил я.
— Я Иоанн Манящий. Раз ты интересуешься поэзией, это имя тебе должно быть знакомо. — И Манящий пояснил мне, что он поэт и что стихи его печатаются.
Я впервые увидел настоящего печатающегося поэта и, понятно, был ошеломлен. Только подумать: вот я лежу в больнице, и вот рядом со мной лежит человек. Но этот человек — не просто человек, а поэт, стихи которого печатаются! Я долго не мог прийти в себя от этого чуда. У меня даже повысилась температура.
На следующее утро я робко попросил Иоанна Манящего прочесть мне какие-нибудь стихи. Он согласился и сказал, что прочтет свое новое, нигде не опубликованное произведение, которое называется «Орангутанг». И он тихо, но выразительно прочел мне это стихотворение. Оно было довольно длинное, и я запомнил только начало: «Орангутанг с улыбкой квелой шагал по рытвинам судьбы, и самолюбия уколы его вздымали на дыбы. Бледнели вдруг его ланиты, кричал он недругам: «Уйди!» — и, словно тонны динамита, взрывался гнев в его груди».