— А по-моему, что плохо начинается, то плохо и кончается. Если ты закурил «Ракету», то после четвертой или пятой затяжки она не станет «Казбеком». По-моему, мы эту войну проиграем.
Я оглянулся, посмотрел налево и направо. Нас никто не подслушивал.
— Слушай, Вася, таких вещей говорить не стоит. Конечно, жаловаться на тебя начальству я не побегу, не в этом дело. Но если такие мысли есть в душе, то пусть они там и лежат. А если их выговаривать словами, то они вроде бы становятся ближе не к мысли, а к делам. И тебе самому от этого тяжелее.
— Ты, Толя, не думай, что я против этой войны, — тихо ответил Вася Лучников. — Я знаю, что мы ее проиграем, но я ж не говорю, что мы должны сдаваться этим сволочам и ложиться лапками вверх. Прежде чем они нас победят, нам надо этих сволочей перебить как можно больше, чтоб помнили нас... Ну, хоть идти теперь полегче.
Местность стала посуше, повыше. Здесь уже рос не мелкий сосняк, а высокие сосны. Короткий остистый мох пружинил под ногами, помогая ходьбе. В бору стоял плотный теплый воздух, пахнущий смолой, нагретой хвоей. Но к нему был подмешан горьковатый запах торфяной гари.
Совсем близко, слева от нас, загрохотали винтовочные выстрелы. Одна пуля со свистом ударила в можжевеловый куст возле меня, и он весь вздрогнул. «Залечь!» — крикнул кто-то, но все залегли еще за мгновение до этой команды. Там, слева, прогремело еще несколько выстрелов, но свиста пуль уже не было слышно. Стали доноситься крики, слов разобрать я не мог. Я лежал, положив винтовку на корень сосны, выступающий из мха. Далеко, в просветах между стволами деревьев, мне видна была маленькая сосенка на маленькой поляне. Солнце падало прямо на нее, она стояла, ничего не понимая, — веселая, легкая. Как около нее кто-нибудь покажется — надо стрелять, попаду наверняка.
Внезапно мимо нас протопал в полный рост наш взводный, за ним бежало несколько бойцов. За ними со связным и двумя бойцами пробежал капитан Веденеев. В руке у него была неизвестно откуда взявшаяся симоновская винтовка с ножевым штыком. Эти красивые, ладные на вид винтовки отказывали в стрельбе, чуть немножко пыли или песку попадет в механизм, и только штыки у них были хорошие.
— Не стрелять! — закричал капитан, скрываясь между стволами.
Издали слышались голоса. Опять грохнуло два выстрела, потом взрыв криков. Похоже, что это просто ругались. Голоса стали приближаться.
— Свои! — сказал Логутенок, поднимаясь со мха. — Немцы пока еще матом говорить не умеют.
Наши быстро вернулись. С нашими пришло человек пятнадцать бойцов. Они оказались из другого полка. Вид у них был измученный и какой-то помятый, и в то же время настороженный. Один был без винтовки. Около рта у него запеклась кровь, рукав гимнастерки — тоже в крови. Его вели под руки двое, а он шел и мотал головой как заведенный. Его контузило.
Некоторые из наших подбежали к этим бойцам, чтобы расспросить, что делается там, где они были. Но капитан приказал отойти от них. Он дал им в начальство одного сержанта, и эти пятнадцать пошли дальше одним путем с нами, но в то же время как бы и отдельно. Логутенок объяснил мне: это для того, чтобы они не развели паники.
И мы пошли дальше.
Лес поредел, начался березняк, потом кустарник. Мы вышли к петлистой луговой речке, совсем мелкой, перешли ее вброд и очутились на топком заливном берегу, очень широком для такой небольшой речки. Впереди чернел лес, справа виднелся мост шоссейки. Здесь, на пойме, росла только высокая темно-зеленая болотная трава да лютики. Вот тут-то нас и застал огневой налет.
Вряд ли они засекли нашу роту, наверно, били на всякий случай, на кого Бог нанесет. Сперва снаряды, летя над нами с берущим за душу свистом, рвались далеко правее нас, ближе к мосту. Потом свист стал короче, а разрывы громче. Мы залегли. Я пока что не чувствовал большого страха, и только неприятно было ощущать, как постепенно намокает одежда на груди и животе от этой низинной сырости.
Но вот разрывы приблизились. Теперь зыбкая почва вздрагивала от них, как студень. Сквозь просветы между травинками я видел эти разрывы. Они были не черного, а какого-то странного рыжего, красно-бурого цвета. Когда они стали еще ближе, я уткнулся лицом в траву. Но мне чудилось, что я все вижу: и что впереди, и что позади, и что наверху. Будто я весь — огромный глаз, всевидящий и беспомощный, глаз, который сейчас проткнут — и тогда конец всему. Казалось, снаряды летят сюда не с дальней артиллерийской позиции, а какая-то огромная, стометровая невидимая сволочь ходит здесь, нагибается и втыкает в эту топь страшные железные зерна — и они сразу прорастают взрывами. И все же сквозь страх я понимал, что к чему. Я понимал, что нельзя сейчас сорваться с места и бежать: это еще хуже. Понимал и то, что вовсе не обязательно меня убьет: поле большое, всего его не накроешь снарядами. Может убить, но может и не убить. Может убить, но может и не убить... Может убить (вот где-то сзади, совсем близко, ударило), но может и не убить...
...Метрах в пяти воткнулось в землю что-то тяжелое — так, что почву вокруг вспучило и закидало меня грязью. Сердце остановилось. В этот миг кто-то ударил меня по боку и что-то крикнул. Я мгновенно понял все и почувствовал, что пячусь как рак и рядом со мной пятится Вася Лучников. Но скорость у нас была не рачья, не всякий бегун обогнал бы нас. Мы отползли метров двенадцать, потом оба, будто сговорившись, вскочили на ноги и пробежали еще метров десять — и опять оба, словно у нас это давным-давно было условлено, плюхнулись наземь. Но там, откуда мы отползали и убегали, ничего особенного не произошло.
— Камуфлерт! — облегченно прокричал кто-то возле нас. — Камуфлерт! Не разорвался!
— Не камуфлерт, а камуфлет! — поправил Вася, говоря куда-то в землю. — Очень жаль, что умираем, умираем иногда, а ведь жизнь была бы раем, коль не эта б ерунда.
— Слушай, заткнись! — сказал я, не поднимая лица от травы. — Не изображай, будто тебе не страшно. — Мне показалось, что он может накликать беду такими шуточками и следующий снаряд долбанет нас.
— Мне именно страшно, — даже с какой-то обидой ответил Вася. — Одни, когда им страшно, молчат, а другие не могут молчать... Ну, кажется, можно складывать зонтики.
Обстрел кончился.
Все начали подыматься, но как-то сонно, нехотя, потягиваясь и поеживаясь. Гимнастерки и брюки у всех стали двухцветными: сзади — нормального цвета хаки, спереди — темно-зелеными. Мне вспомнились платья «день и ночь» Люсенды и Веранды. Тогда, в день Восьмого марта, я ушел с танцев, даже не попрощавшись с Люсендой. Нет, она не обиделась. В понедельник была такая же, как всегда. «Ведь мы с тобой друзья, а друзья друг на друга не обижаются...» Как далеко все это! Как все хорошо было прежде, и как все плохо теперь! Будто я долго-долго сидел в теплом, уютном кинозале, смотрел хорошую-хорошую картину, а потом война пинком выгнала меня на холод, в слякоть, черт знает куда...
Казалось, нас столько же встало, сколько залегло. Но нет, двоих недосчитались. Около воронки, ближе к речке, валялась искореженная винтовка; какие-то красные тряпки, ошметки были расшвыряны далеко по траве. На дне воронки, сквозь мутную воду, виднелась сплющенная коробка противогаза.
Мы пошагали через пойму дальше, к лесу. День продолжался, до вечера было далеко, но мне очень захотелось спать. Прилечь бы, вздремнуть бы, приткнуться бы куда угодно, не снимая гимнастерки, не разматывая обмоток. Под любой куст, на любую траву, сухую или мокрую... Глаза слипались, я шел, не глядя под ноги. Должны же наконец объявить привал! Вот дойдем до этого леса — и привал...
Сзади, с того берега, откуда мы шли, раздались негромкие выстрелы; похоже, что стреляли из пистолета. Потом грохнула винтовка. Свиста пуль слышно не было.
Все остановились, некоторые залегли. Сержант Логутенок остался стоять, и я, глядя на него, тоже. Выстрелов больше не слышалось. Зато стали слышны крики. Капитан Веденеев поднес к глазам бинокль — и сразу же опустил его.