В Австрии знание языка не производило столь решительного действия, как в Венгрии. Все же, когда заговорил мой «солдат» с великолепным швабским акцентом, когда товарищ майор тоже оказался понимающим по-немецки — сержанта забыли и все сгрудились вокруг нас.
Подали сидр, и женщины с крестьянской вежливостью дожидались, пока мы не выпили по две кружки. Плакать начали только тогда, когда мы поблагодарили и хотели прощаться.
Я собрал в комнате десяток солдат из окрестных домов. Они стояли бледные-бледные, прямо как на допросе. За два часа я допросил шесть девушек — необходимость переводить каждое слово замедляла работу. Остальных пришлось отправить.
Где-то в старых тетрадях у меня сохранились их имена, отдающие нескладной эстетикой сельских попов, всякие католические Параскевы и Олимпиады.
Здесь была девушка, которую изнасиловали шесть раз за последние три дня. Это была неуклюжая деревенщина — она совсем не умела прятаться. В ее тусклом взгляде я не нашел ни страдания, ни стыдливости. Все это прошло. Осталась одна усталость.
После нее допрашивалась восемнадцатилетняя вертушка. Ее настигли всего один раз. У нее есть такие места на огородах, где ее не нашла бы и родная сестра.
И она засмеялась испуганным коротким смехом. Одни отчитывались обстоятельно и толково — не как на исповеди, а как перед доктором. Другие плакали навзрыд, тосковали об окончательности, необратимости происшедшего.
Но больше всего мне запомнилась одна фраза. Ее сказала вертушка Анжелика. Это были слова: «Нас гоняют как зайцев!»
Да, именно, как зайцев — все обрадованно закивали головами. Они были слишком измучены, чтобы осмыслять происшедшее, но его эстетическая формула была уже найдена. И какая точная — нас гоняют, как зайцев.
Приходят в два часа ночи, в три, в четыре. Стучат в дверь: «Давай! Открой!»
Потом выбивают оконные стекла, влезают вовнутрь. Набрасываются на нас тут же в общей спальне. Хоть бы выгоняли стариков в другую комнату.
«Мы теперь совсем не спим дома. Выкопали себе ямки в стогах. Пока тепло, хорошо, а как же будет осенью?»
Уходя, я не давал никаких обещаний, но меня провожали всем хутором, до околицы.
Солдатам я сказал не по закону, а по человечеству: «Ну что, стыдно? Смотрите же».
И скептик Барбье говорил мне потом, что эти солдаты уже не позволят никому обижать девушек в Зихауере.
Через два дня я докладывал начальству о женщинах Зихауера. Генералы сидели внимательные и серьезные, слушали каждое слово.
Прошло время, когда мой сигнал о попытке изнасилования истолковывался как клевета на Красную Армию. Дело шло о политическом проигрыше Австрии.
Из Москвы поступали телеграммы — жестокие, определенные. Но и без них накипали самые сокровенные элементы партийности, выработанного интернационализма, от которого не отделаешься, человечности.
По этому докладу были приняты серьезные меры.
Чистка
В начале июня мы уже выключились из государственной деятельности и ждали отъезда. Стояла хорошая погода. Местные гурманы ликовали. Открылись кафе, отлично отделанные — мрамором, орехом, зеркалами. Временно в них подавали только продукты неорганического происхождения — черный кофе без сахара, минеральную воду из окрестных гор.
В то время Грац был одним из многих европейских городов, сочетавших изобилие асфальтированных улиц с отсутствием автомобильного движения. Ежедневно я час-два фланировал на велосипеде по пустым улицам, слегка заглядывал под шляпки, раскланивался с знакомыми, изредка навешал друзей. Траектория моя была хорошо известна полицейским, и полицей-президент Розенвирт ручался, что найдет меня, когда садился в свой «Штеер».
Он двигался по принципу торпеды, сужая понемногу спирали. Около восьми часов вечера я взорвался. Положение было очень серьезным.
В десять должны были собраться новые полицейские — двести коммунистов, двести социал-демократов, сто «христиан» из народной партии[155]. В эту ночь им предстояло произвести единовременные аресты всего фашистского актива города — более полутора тысяч человек, согласно спискам. С десяти до одиннадцати должна была пройти раздача винтовок. С одиннадцати до двенадцати — пропагандная обработка златоустами трех партий. В полночь — выступление. Подведение итогов — с рассветом.
Отсрочить акцию было невозможно — о ней уже пронюхали, и наутро предполагался массовый уход фашистов в горы под предлогом обычной воскресной экскурсии.
Однако было уже восемь часов. Комендант, выпустивший из виду данные им обещания, совсем по-гоголевски, ускакал инспектировать низы.
Предстоял сущий позор — не было разрешения Военного Совета на аресты, не было увязки с гарнизоном, который мог по-своему прореагировать на появление в городе, только что сдавшем алебарды и мушкеты, пятисот вооруженных австрийцев.
И самое главное — не было оружия. Правда, у руководящих товарищей брючные карманы конспиративно топырились браунингами, но это не решало вопроса.
Добывание оружия оказалось наиболее любопытным звеном операции. Упирающихся артснабженцев сняли с футбольного поля. Лучшие ораторы комендатуры электризовали их обещаниями ликера из комендантской столовой. Потом представителей революционной полиции повезли на склад. Еще неделю тому назад они слушали, как подполковник Винкерер говорил мне: «Наиболее показательно то, что я, военный министр Австрийской республики, не имею револьвера».
А сейчас эти делегаты обезоруженной демократии с наслаждением втягивали запахи ружейного масла — перед ними из штабелей дружно воняли двадцать тысяч немецких ружей. Здесь в бывшем манеже сдавала оружие капитулировавшая 2-я танковая армия немцев.
Мы сторговались на двухстах винтовках, полутора тысячах патронов. Я уехал звонить в гарнизон. Выдача оружия началась ровно в десять.
Когда я пришел в полицей-президиум, операция была уже в разгаре.
Двести коммунистов, плюс двести социал-демократов, плюс сто христиан, плюс пятьдесят кадровых полицейских были разбиты на сто десять групп по пять человек в каждой. Оружие доверялось только партийцам. Огромный план Граца был расчерчен. На сто десять клеточек. В президиуме никто и не подумал о возможности путаницы, точно так же, как там и не учитывали даже возможности опоздания на сбор новых полицейских.
Мы сидим за круглым столом под отличными копиями старых мастеров. Здесь весь штаб операции — обкомовцы, профсоюзные лидеры, сухонький умный Штейнер — канцлер епископата.
Социал-демократы с торжеством показывают мне «наши» списки фашистов. Они самые обширные. Потихоньку они ябедничают на «христиан», оказавшихся неуместно лаконичными. Штейнер презрительно поджимает тощенькие губы, частит «промытые морщинки» — сам князь-епископ конфиденциально благословил операцию. Это поважнее списков.
Учитывая католическое рвение епископа, я осведомляюсь, не слишком ли много в списках евангелических попов.
Все нервно напряжены. Для жителей города, взятого без боя, это, быть может, самое сильное переживание в жизни.
Кто-то тянется к телефону. Его останавливают. Все линии выключены. Связь осуществляется только велосипедистами.
В три часа приезжает взволнованный Розенвирт. Все идет отлично. По шести участкам (из девятнадцати) уже более трехсот арестованных — блокляйтеры, крайзляйтеры, чины гестапо, уродливые старухи из «Зимней помощи»[156], отставной генерал немецкой армии.
Бесшумные полицейские накрывают стол. На скатерти пятьсот граммов хлеба — недельный паек взрослого горожанина, сыр, старое, кинжального действия, шампанское.
И мы сентиментально пьем за нашу общую платформу — за свободу, за справедливость, за успех операции.
В пять часов утра в президиум начинают прибегать жены: глупые — с жалобами, умные — с передачами. Все в порядке. Можно ложиться спать.
В городе, получившем официальное название «Град народного подъема», среди двадцати тысяч нацистской партийной организации, среди тысячи трехсот арестованных нашелся один человек, который оказал сопротивление при аресте. Этот малярный подмастерье, как и его герой[157], девятнадцати лет, не призывался; католического вероисповедания. Дал два выстрела по полицейскому. Бежал. Застрелился в подворотне под надписью: «Останавливаться воспрещается».