Даже в отношении русских.
Тито в Белграде. Он вызывает начальника гарнизона, Верхоловича. Гоняет его за беспорядки, пьянство в городе. Попытки сопротивления подаются шифровкой в Москву. Бочаров рассказывал, что встретившийся с ним Тито весьма резко отозвался о бесчинствах.
— Очевидно, слабо работает Ваш политаппарат? Я могу усилить Ваши части своими политработниками.
Благородное негодование Бочарова. Он парирует тем, что политаппарат РККА состоит из членов ВКП(б), партии, по отношению к которой западные компартии были только «созданием», «порождением».
Говоря «наш Сталин», партизаны не только лиризировали. Ощущение Сталина, как Верховного арбитра, в том числе и между ними и местным советским командованием. Ощущение Сталина как практического руководителя. «Тито — югославский Сталин?» — понималось, как Сталин югославского масштаба.
В начале штурма Белграда Жустович и Тодорович с тревогой просили меня изменить фразеологию красноармейских газет. Вместо «освобождение Белграда Красной Армией» формулировать: «освобождение Белграда Красной Армией и югославскими войсками», ввести отдачу чести югославским офицерам, прекратить третирование югославской армии, как неумелой и второстепенной. Все это было особенно важно, потому что Белград часто соединял и противопоставлял свое русофильство своему антититовизму, ехидствовал над голоштанным войском, иногда даже демонстрировал соответствующие чувства.
Моя шифровка осталась без ответа.
Мой доклад на крыше Аношину и Галиеву[110] вызвал раздражение нахалами. Позже Москва смела все эти глупости.
Руководители полагали Югославию советским ядром Южной Европы, мыслили ее интересами. Осенью к коменданту Печа[111] явился комиссар партизанской дивизии и, опираясь на три батальона, заявил права на город и Баранью. В Байе, где сербов не более шести — восьми процентов, устраивались митинги с требованием присоединить город и всю Бачку[112] к Югославии. Партизаны заняли прилегающие к Радкерсбургу словенские и полусловенские села, выгнали бургомистров, выбрали одборы, установили твердый порядок.
В Радкерсбурге[113] на дверях бургомистра приколотили плакат «Тука — Югославия».
Когда из Граца сюда прислали 100-граммовые хлебные карточки — их заставили отослать назад, выдавали по 500 граммов в день, хоть и приходилось везти из Марбурга. Не допускали австрийских газет. Комендант города (в июне), совсем мальчик, говорил мне:
— Мы-то знаем дипломатию. Сейчас наши в Москве просят у Сталина, чтобы он отдал нам Радкерсбург. Вот если он согласится — тогда мы здесь развернемся по-настоящему.
В Венгрии, притязая на Рабскую долину (славянский коридор, соединяющий Чехословакию с Югославией и разъединяющий Австрию с Венгрией), партизаны не только фальсифицировали этнографические карты, но и перегоняли через границу целые словенские села, митинговали, открыто вступали в конфликт с нашими комендатурами. В мае партизанский батальон «присоединил» к Югославии Фюрстенфельд[114] к величайшему удивлению нашего коменданта. Помню, что во время грабежа Радкерсбурга туда хлынули сотни словенов — из Мурской Соботы и окрестных деревень. Брали барахло — ухваты и подушки. Что получше, уже было отправлено домой в ста четырнадцати посылках по батальону за три дня, о которых лихо рапортовал начальству замполит одного из батальонов. Помню старика, оборванного, выгоревшего, пыльного, просившего меня сохранить ему краденое одеяло. «Все немцы забрали», — кричал он. Уличенные, словены покорно складывали награбленное обратно, козыряли, заворачивали велосипеды, уезжали. Отношение австрийского ЦК ко всем этим делам было двойственное — заявить об отдаче коренных австрийских территорий означало потерять авторитет в своем народе. В то же время чувствовалась их зависимость, более того, вторичность по отношению к Белграду и Любляне. Позднее было дано известное интервью Фюрнберга корреспонденту «Борба». Подполковник, комиссар дивизии говорил мне: «Мы — это Вы здесь. Чем больше мы нахватаем, тем сильнее мы будем (и, следовательно, и Вы). А если в Венгрии, Австрии, Италии победят демократы — мы всегда столкуемся с ними на платформе сталинской национальной политики».
На все доклады о партизанских художествах Бочаров клал резолюции: гнать без разговоров.
Места исполняли очень вяло, так что партизаны чувствовали наше вмешательство только в самых крайних случаях. Наш солдат сочувствовал всем их притязаниям и сыпал им в охапку австрийское добро точно так же, как накладывал он австрийские кофры на телеги к землячкам, уезжавшим на родину.
Весной 1945 года Волгин выезжал в Хорватию, в район Вировитицы, вещать для первой казачьей дивизии.
Она состояла из пяти бригад — двух донских, терской, сибирской, кубанской. Немцы учли «казачьи традиции» и тренировали дивизию в духе легенд о «самсоновских зверствах»[115] в Восточной Пруссии. В октябре 1944 года после усмирения Варшавы казакам отдали на поток и разграбление целые кварталы. На три дня. Эсэсовцам в таких случаях просто увеличивали лимиты посылок. 1-м Донским полком командовал Иван Кононов, в прошлом участник финской войны, командир полка, подполковник Красной Армии. На груди — в ряд — он носил ордена «Красного Знамени», «Красной Звезды», «Железные кресты» — 1-й и 2-й степени.
Говорил с солдатами на ломаном украинском языке, называя их братки.
Во всех эскадронах сидели заместители по культурно-просветительной части, бывшие офицеры Красной Армии. Агитировали однообразно, но эффективно: нам возврата нет, наши головы давно сосчитаны.
То ли с этой агитации, то ли с большой крови казаки напивались в сербских деревнях, рыдали: «Предали мы!», «Братоубийцы!», ходили в соседние села — бить усташей, обижавших сербских (православных) девушек!
В Шиклоше, после оттеснения казаков за Драву, они оставили нам письмо — большой клок грязноватой бумаги. Оно было былинно заложено стертой подковой.
В письме было сказано: «Вы нам не верите. Это правильно. Но мы сволочи, да не все. Мы себя еще оправдаем» (вот еще словцо со свинцовым запахом — типичное для этой войны).
Десятки казаков перебегали к партизанам, пополняли русские роты хорватских и словенских дивизий. Другие десятки — отчаявшиеся полицаи, вешатели из кубанских и терских станичников, просто Иваны, не помнящие этой войны, не помнящие ни звания, ни родину, — резались с мрачным отчаянием сосчитанных голов. Их конный строй растворял не только боевые порядки партизан, но теснил и наши стрелковые дивизии.
Этим-то людям и надо было вещать ростопчинскую афишку.
Не следует забывать, впрочем, что от ростопчинских афишек[116] однажды сгорела Москва. Самые ернические формулы приобретают эпохальный характер, если их вещать через 500-ватный усилитель.
Вещание не получилось. Партизаны, оборонявшие этот участок, предложили слишком маневренный способ прикрытия машины: «Мы выбросим в наряд две роты, партизаны „попуцают малко“ — потом вы удирайте вместе с ними на новые позиции». Волгин отказался ко всеобщему удовольствию.
* * *
У Югославии есть качества, которые помешают ей впоследствии превратиться из государства профессиональных революционеров в державу наследственных столоначальников.
В Белграде пожилой республиканец говаривал мне: «Что до цареубийств, то у нас с этим благополучнее, чем даже в России. За сто пятьдесят лет не более двух царей умерло в своей постели»[117].
Этот дух чувствуется и в выстреле Принципа[118], и в том, что соперничающие династии на протяжении столетия четырежды меняли друг друга, и в том, как на конгрессе молодежи две тысячи человек согласно скандируют: