И холодные глаза теплели, и ей делалось страшно за себя, она только слабо отмахивалась и уже готова была прошептать это самое «да», лишь бы они были довольны ею и оставили ее в покое.
Когда они наконец отступились от нее, она долго плакала, до того была измучена. Но вскоре они опять объявились. То одна, то другая заезжали навестить ее, усаживались на стул у обеденного стола или же рядом с ней на кровать, брали ее руки в свои и все говорили, говорили, долго и проникновенно. Они являлись с кофе, с пирожными, с подарками, и с этими их огорченными, укоризненными глазами — мы на все для тебя готовы, а ты даже такого пустяка не можешь для нас сделать.
И она так долго качала головой и шептала свое «нет», что в конце концов стало уже поздно что-нибудь делать, и ей дозволено было родить в муках своего ребенка, у него были светлые, шелковистые волосики и чуть раскосые глазки, и это был прелестный ребенок, хрупкий и нежный, с тонкими чертами лица. Они удивленно переводили взгляд с ребенка на нее, и снова с нее на ребенка, и она прекрасно понимала их изумление: никто — а уж она-то сама и подавно, — никто не поверил бы, что она способна произвести на свет такое прелестное дитя. Она назвала его Джимми, и он оказался хорошим, спокойным ребенком, не кричал по ночам, так что ей разрешили остаться жить в той же комнате, а со временем нашелся, между прочим, и мужчина, который захотел разделить с ней свою судьбу и свой кров. Кров был, правда, не ахти какой, не сравнить, разумеется, с докторскими хоромами, на которые польстилась Карен, или же с изысканной холостяцкой квартиркой, где обитала Виви, но она и не думала сравнивать. Муж никогда не спрашивал ее про отца Джимми и гордился мальчиком, как мог бы гордиться только родным сыном.
— Пойди-ка, погляди, — звал он ее, бывало, из кухни, где она возилась с обедом или со стиркой, и она послушно вытирала фартуком руки или откладывала нож и шла за ним в комнату.
— Погляди-ка, что он тут нарисовал, — говорил он, указывая на исчерченный лист бумаги, над которым пыхтел с карандашом в руке мальчуган, — очень даже здорово для такого малявки, видишь, тут вот пароход, а тут самолет. И сигнальные огни, гляди-ка, не забыл. — И прибавлял восхищенно — Смышленый растет, чертенок.
А когда у него собирались приятели, посидеть и выпить пива, он, бывало, притаскивал в комнату целый ворох разных поделок из детского сада, все, что мальчик там понаклеил и повырезывал, и с гордостью всем демонстрировал.
— Сам ведь все сделал! Каково? А поглядели б вы, как он единицу научился выводить. Эвелин, принеси-ка тетрадку, где он пишет эти свои единицы. Ничего не скажешь, смышлен пострел.
— И мальчик он хороший, добрый, — прибавляла она, вспоминая, как о нем отзывались в детском саду. Ей всегда говорили, что с ним очень приятно иметь дело, на редкость симпатичный и ласковый малыш.
Муж только отмахивался — а, не в том суть, ну да, мальчонка он добрый и ласковый, ну и на внешность, конечно, симпатичный, но главное — мозги у парня устроены как надо, и он с важностью кивал головой, будто уж кто-кто, а он в таких вещах разбирается. Но она-то его знала. За хвастливостью мужа, за всеми его воинственными выпадами против властей и инстанций, начальников и мастеров, которые вечно были несправедливы к нему, вечно его затирали, она давно уже разглядела неуверенность и беспомощность, и знала, что он чужой среди других, в точности как она сама, так что в этом смысле все правильно, все в порядке вещей. Он пасовал в обществе доктора, мужа Карен, или же быстро сменявшихся дружков Виви, и потому было только к лучшему, что встречи с сестрами становились все реже и наконец совсем прекратились. И слава богу. В самом деле, почему человек должен чувствовать себя гостем в собственном доме, сидеть как на иголках и терпеть чье-то снисходительное дружелюбие, почему он должен выслушивать всякие тонкие и остроумные разъяснения, если он, чего-то, может, и не понимая, возмущается тем, что ему кажется несправедливым, и почему он должен таскаться с обязательными визитами в эти их благопристойные дома, где его неотесанность всех шокирует, с какой стати, да пусть он лучше сидит себе спокойно дома, со своими приятелями и своим пивом, за своим собственным обеденным столом. У себя дома можно было и не обращать внимания на эти его срывы, когда он начинал кричать и возмущаться, что вечно ему ходу не дают, куда ни ткнешься — кругом одна несправедливость; ничего страшного, каждый защищается как может, он — так, она, например, иначе, такой уж он есть, она вот кричать не станет, а накричавшись вволю, он подходил к мальчику и, потрепав его по волосам, говорил что-нибудь вроде:
— Ну, тебя-то им не удастся так просто скрутить — ты им всем еще покажешь, верно я говорю?
И мальчик кивал, продолжая заниматься своим делом. Что-нибудь рисуя на листке бумаги, или выводя в тетрадке единицы, или ползая по полу с машиной среди немудреной их мебели.
Здесь был их собственный мир, здесь им было хорошо и спокойно. Без других.
Унылое однообразие пейзажа большой автомобильной магистрали сменилось картинами более разнообразными и пестрыми, машина плавно и ровно бежала по асфальту, а безоблачный день все больше сверкал синевой.
Водитель опустил боковое стекло, и детские крики из мелькавших мимо садиков и домиков теперь осколками залетали в машину. В мире хозяйничала весна, она диктовала свои законы и детям, и женщинам, которые возились в своих садиках уже без пальто, и той девчушке в джинсах у покосившегося домика, которая, вскинув руку с кистью для побелки, мелькнула и исчезла со своей кистью и ведром и своим незавершенным жестом. Стайка серебристых птиц дружно, как по сигналу, сорвалась с изгороди и распростерлась в воздухе, а мимо калитки одного домика бежали ребенок и щенок. Все бежали и бежали, а машина глотала километр за километром.
Она видела и слышала все словно бы яснее и резче, чем всегда, а та тупость, которая окутала ее сперва милосердным покровом, теперь ушла внутрь, и боль, как в капсуле, будто сберегалась впрок, меж тем как все другие чувства обострились, и она начала свой крестный путь с сухими до рези глазами. Пока еще не в силах встретиться с тем, что ее ожидало.
Домики, садики, дети. И задняя стенка грузовика, которая долго маячила перед глазами, закрывая вид на дорогу, и мальчишеское задорное лицо в боковом зеркальце грузовика, улыбнувшееся таксисту, который все же обошел его и снова занял место впереди. И затылок водителя с глубокой багровой складкой на шее и серыми чешуйками перхоти пониже, на воротнике. И дети, с криком носившиеся по футбольной площадке. И машины, которых становилось то больше, то снова меньше. То больше, то меньше.
Водитель откашлялся, собираясь, видимо, снова завести с ней беседу, и она, конечно, поняла, что он считает долгом вежливости развлекать ее, и постаралась внимательно слушать, и стала кивать и поддакивать уже с первой фразы.
Обычно он не ездит в такие дальние поездки, рассказывал он. Все получилось совершенно случайно, просто некого было больше послать. Обычно он развозит школьников, а как раз сегодня в этот рейс поехал другой. То есть это не обычные школьники, а те дети, которых надо доставить из одного интерната в другой или из интерната домой. Так называемые отсталые дети.
Его вопросительный взгляд встретился в зеркале с ее взглядом, и она кивнула, да, да, это слово ей знакомо, объяснять не нужно. Ей уже давным-давно объяснили, что оно означает.
Как-то вечером, в середине недели, раздался звонок в дверь, и это было так необычно, что муж рывком приподнялся на кушетке, где он улегся было отдохнуть, как всегда в это время. Они только что поужинали, и густой, сытный запах еды еще стоял в комнате и в кухне, а на облезлом журнальном столике у кушетки еще стояла кофейная чашка мужа и сахарница. На стуле лежала стопка выстиранного и выглаженного белья, которое она как раз собиралась разобрать и разложить по местам, и по всему полу были раскиданы игрушки малыша, сам же он, уже в пижамке, слонялся по комнате и, как обычно, всячески старался оттянуть ту минуту, когда надо будет отправляться спать.