— Олуфа тоже выставили, — сказал муж, словно услышав невысказанный вопрос. — Но от него на заводе толку чуть. Похоже, что…
— Что, Аксель? — подхватила она сочувственно. Чем другим могла она ему помочь, только слушать, ведь он так редко по-настоящему разговаривал с ней, так вот долго и откровенно.
— Похоже, что они все-таки хотели меня оставить, еще бы чуть-чуть… Но потом передумали.
Конечно. Именно так с ними всегда и бывает: «еще бы чуть-чуть…» Еще бы чуть-чуть, и Джимми учился бы в школе не хуже других, еще бы чуть-чуть, и он жил бы с ними дома и его не приходилось бы отсылать то в один интернат, то в другой. Еще бы чуть-чуть, и ее родня признала бы ее мужа. Всегда и везде «еще бы чуть-чуть»…
И вдруг ее пронзила новая мысль, страшная как кошмар. А куда же ему девать все то время, что у него освободится, не может же он целыми днями валяться на кушетке.
— О, Аксель! — с острой жалостью вырвалось у нее.
— Заткнись! — резко оборвал он ее, встал, вынул из холодильника пиво и прошел с бутылкой мимо нее в комнату. — Давай готовь обед, тебе все равно не понять, что это значит.
Но очень скоро она поняла, что это значит.
Это значит, уходя по утрам на работу, оставлять его, спящего тяжелым сном, и, возвращаясь, видеть все более капризным, раздражительным, жалким. Или возвращаться в пустую неприбранную квартиру с объедками на столе — видно, он раза два перекусил, прежде чем отправиться в город, — и поздно ночью слышать в передней его неверные шаги и принимать его вот такого, цепляющегося за стены и мебель, дышащего перегаром, раскисающего в постели.
Обычно она не отвергала его, помня, как добр он всегда был к ним обоим, к ней и Джимми, но иной раз он был слишком уж отвратителен, слюнявый, кисло пахнущий потом, и она не могла пересилить себя, и он чувствовал это — какие-то остатки собственного достоинства в нем еще сохранились — и, тяжело перевалившись на другой бок, тут же засыпал, громко храпя, и утром, когда она осторожно, чтобы не разбудить его, затворяла за собой дверь — пусть поспит, день-то у него вон какой долгий, — спал все в том же положении, будто ни разу за всю ночь не шевельнулся.
Теперь она много времени была предоставлена самой себе, и, сидя в одиночестве дома, она стала — правда, с некоторой опаской и смущением — грезить наяву, и ей становилось легче, как другому легче от того, что где-то в укромном уголке буфета у него припрятана бутылка или коробочка с маленькими белыми таблетками. Она грезила о чуде, все о том же несбыточном чуде, снова и снова. О Джимми, который стал бы вдруг совсем другим и вернулся бы к ней и был бы ей настоящим сыном. Как тот красивый светловолосый мальчик с открытым лицом, который по субботам помогал матери закупать в универсаме продукты. Что-нибудь в таком роде. Однажды она слышала, как мать этого мальчика говорила другой женщине, что сын и в самом деле доставляет ей много радости, и это звучало так прекрасно и так отвечало ее собственным мечтам.
Когда она сидела одна в своей квартире за вечерним кофе, она представляла, что напротив нее сидит Джимми и она спрашивает, как у него дела в школе. «Хорошо, — отвечает он. — Просто замечательно. Все задачки сошлись с ответом».
А когда она плелась из универсама с субботними закупками, он будто шел рядом и нес сумку, и какая-нибудь соседка останавливала ее. «Какой высокий и красивый у вас сын, фру Ларсен. И какой он умница, как помогает вам». И она, счастливая и гордая, отвечала: «Да, мой сын и в самом деле доставляет мне много радости».
— Чего ты скалишься как идиотка, скажи на милость? — спрашивал муж, если он, в виде исключения, оказывался дома и вдруг обращал на нее внимание. — Прекрати сейчас же.
Она покорно убирала с лица улыбку, но из-за плеча мужа ей понимающе подмигивал Джимми: «Скоро он уйдет, мы с тобой останемся вдвоем, и нам будет хорошо».
— Прекрати сейчас же, — повторял муж и трахал кулаком по столу так, что бутылка подпрыгивала. — Того и гляди, совсем рехнешься. Одно уж к одному.
Она прятала от него лицо, бралась за какое-нибудь дело, и ей тут же представлялось, как молодая соседка с красивыми карими глазами останавливает ее на лестнице: «Какой высокий и симпатичный у вас сын, фру Ларсен…»
— Мам.
Она резко остановилась и замерла в ожидании, сжимая руль велосипеда. Что это, она как будто услышала… Взгляд ее перебегал с предмета на предмет, обыскивая полутьму подвала. Но все было тихо, и она уже подумала, что ей почудилось, что она, пожалуй, и правда того и гляди рехнется, как сказал муж. Она облизнула пересохшие губы и все-таки еще подождала.
— Это я.
Она прислонила велосипед к стене и подошла к решетчатой двери кладовки, где он стоял. Взяв его за слегка дрожащую руку, она почувствовала, что и ее начинает бить дрожь.
— Господи, Джимми…
— Ты не отопрешь кладовку? Я здесь немножко побуду, со мной еще один парень… Отопри, а?
— Сейчас, — сказала она. — Сейчас, но…
— Только поскорее. Я уж заждался тебя.
— Неужели ты снова сбежал? — заговорила она в отчаянии. — Зря ты это, Джимми, хуже ведь будет.
— Хватит об этом, мать. Я уже сбежал. Лучше помоги мне. Я скоро уйду, часа через два, за мной зайдет мой приятель, и мы уйдем.
Кто же ему поможет, если не она… Нет-нет! Об этом даже думать нельзя. Надо сейчас же подняться наверх и позвонить в интернат — вот что ей следует сделать. Или фрёкен Лунд. Да нет, фрёкен Лунд не имеет теперь к ним никакого отношения. Тогда той, другой. Молоденькой девушке, у которой такой испуганный вид и с которой так трудно разговаривать. А может, это с ней самой трудно разговаривать?
— Да отопри наконец дверь, — приставал сын. — Мы договорились, что он зайдет за мной сюда. Не могу же я без конца торчать здесь, любой кому не лень может забрести в этот проклятый подвал и обнаружить меня, понимаешь ты это?
— Сейчас, — сказала она, беспокойно переминаясь с ноги на ногу. — Сейчас, Джимми, но это не годится. Тебе надо быть в интернате.
— Черт побери. Что мне, силой отобрать у тебя ключи?
Она испуганно попятилась. Это он может. Он выше и сильнее ее.
— Сейчас, сейчас, — пробормотала она и добавила в тщетной надежде, что, может быть, удастся его уговорить, если только увести его домой — А ты не хочешь подняться наверх?
— От тебя требуется только одно — открыть дверь. Я ненадолго.
Кто-то с детской коляской спускался по лестнице в подвал. Она как раз нашаривала в сумке ключи, да так и застыла с ключами в руках, прислушиваясь к стуку колес по ступенькам и шумному испуганному дыханию — то ли его, то ли своему собственному. Шаги отдалились, коляска была водворена на место в какой-то кладовке, потом шаги снова приблизились и наконец затихли на лестнице.
— Да отопрешь ты дверь? — шепнул он.
Она кивнула, да, конечно, и отперла.
Он нырнул было в кладовку, но тут же вернулся, выдернул из петли висячий замок и сунул в карман.
— Буду уходить, защелкну.
— Боже мой, ты боишься, что я тебя запру?
— С тебя станется, — спокойно сказал он и сел на старую плетеную корзину, втиснутую в угол вместе со стулом без одной ножки и шаткой этажеркой.
— Так ты не станешь звонить и сообщать обо мне, да?
Она помотала головой, плохо сознавая, что делает и что означает этот ее жест.
— Имей в виду, если позвонишь, ты меня больше никогда не увидишь.
Слова, прозвучавшие как приговор, до того не вязались с его детским лицом, гладкой кожей щек и испуганными глазами, впору улыбнуться, но ей было не до смеха. А он без всякого перехода попросил:
— Может, принесешь мне чего-нибудь поесть? Я голодный.
Это-то она могла обещать ему, хотя бы это.
— Но, Джимми…
Он нетерпеливо помотал головой.
— Кстати, если они меня схватят, я убегу снова, так что это напрасный труд.
И чуть позже:
— Ты иди. Мне здесь хорошо.
Чего уж хорошего, сидеть в кладовке на старой корзине. Нет, не могла она оставить его здесь, все в ней протестовало против этого.