— Видишь ли, друг мой Серега, я бы с удовольствием, но, как ты понимаешь, одного моего желания, боюсь, недостаточно, — мне захотелось объяснить Бессонову шаткость его, да и что скрывать, моего положения, поэтому речь потекла чересчур витиевато. — Возможно, у тебя сложилось искаженное представление о моих взаимоотношениях с бестиарием, может быть, ты вообразил, что они каким-то образом подчиняются мне, и я имею право им что-то приказывать, указывать или понукать, но спешу заверить — это громадное заблуждение.
— Я так и знал, что ты мне откажешь, — в голосе следователя зазвучали обиженные нотки.
— Да не отказываю я, а предостерегаю. Ты сам не понимаешь, во что ввязываешься, причем добровольно. Допустим, передам твою просьбу черту, невозможно предугадать, какова будет реакция. Ты надеешься, что он с тобой встретится и предложит заложить дьяволу душу в обмен на услугу, а он ни разговаривать, ни торговаться не захочет, ибо твоя персона не входит в его ближайшие планы на сто лет вперед. Возьмет, смеха ради, откусит тебе нос и исчезнет. Что в итоге — и черта нет, и сказать, что ты с носом остался, язык не поворачивается — носа-то тоже нет.
— Такое впечатление, что ты меня отговариваешь.
— Отговариваю? Упаси боже! Я лишь предлагаю еще раз хорошенько взвесить, стоит ли просьба о встрече тех возможных последствий, что могут обрушиться на твою голову, вот и все.
— Я уже все давно взвесил и не отступлю, — Бессонов в запале напоминал нахохлившегося воробья.
— Тогда считай, что договорились.
Конечно же я придуривался, точнее играл на два фронта. Зверушки наверняка подслушивают наш разговор, Варфаламею будет известно все, что произнесено сейчас за столом узенькой кухни в стенографических подробностях. Растекаясь мыслью по древу, я наводил тень на плетень с двойной целью — с одной стороны, испытывая искреннее сочувствие, мне хотелось показать Бессонову, что форточку в бездну надо открывать, трижды подумав и семь раз отмерив. С другой стороны, стращая ужасными последствиями, я посылал сигнал моему лиловому приятелю, рассчитывая, что он усмехнется и поступит совсем наоборот. В конце концов, Бессонов от бестиария уже дважды пострадал, может на этот раз они смилостивятся и помогут ему хоть в чем-то. Нет, каков гусь Серега — я бы по собственной воле ни за что не решился — либо храбрец, либо дурак, либо един в обеих ипостасях.
— Вот, вот, смотри, — заорал в экстазе Бессонов, указывая пальцем на бутылку — началось.
Пока я предавался размышлениям, Сергей разлил остатки шампанского по кружкам, поставил бутылку на стол, и произошло то, что он так терпеливо ждал ночью — из донышка внутри забил небольшой фонтан, выпуклый пузырь стал наполняться жидкостью. Как только она достигла горлышка, пробка, подскочив и повиснув в воздухе, запечатала бутылку, дальше, как на конвейере, проволока, фольга. После всех чудесных манипуляций, поверхность зеленого стекла покрылась бисеринками влаги, будто шампанское только что вынули из морозилки. Я подумал, что черт услышал мои невнятные молитвы и подал знак.
Надо было закругляться, все, что намечено, сделано, больше из разговора ничего не выжмешь. Но какая-то малость теребила душу, не позволяя распрощаться.
— Сергей, последний вопрос. Ты — человек любознательный, наверняка пока домой ехал, полистал папочку, что тебе Макар дал. О чем там?
— Ты от меня слишком многого хочешь. За пятнадцать минут понять всю жизнь человека? Мне показалось, что это не дневник в прямом смысле слова, а скорее размышления вслух.
Я поднялся, чтобы откланяться и тут лицо Бессонова засветилось радостью.
— Вот, вспомнил одно предложение: «Мучительно больно смотреть, как твой друг на глазах превращается в самовлюбленное ничтожество…».
Пока Бессонов цитировал фразу, голос его, будто поскользнувшись, слетел вниз с амвона на паперть — глядя в мое хмурое лицо, он понял, о ком идет речь, и закончил совсем уж за упокой.
Уже в дверях я обернулся и спросил напоследок, почему он позавчера был с забинтованной головой и прихрамывал?
— Так со стремянки хлобыстнулся, — Серега улыбнулся и показал рукой на дверцы под потолком, — в антресоли лазил. Вот.
Он наклонился и показал свежий шрам на темечке испачканный зеленкой.
* * *
Выйдя из подъезда, я хотел поехать домой, но вспомнил про не заправленную постель и развернул оглобли в направлении Петькиного дома. Придурь, в чистом виде придурь, далась тебе эта постель, укорял я сам себя, но идиотизм, помноженный на упертость, гнал меня вперед.
Зайдя в подъезд, кивнул охраннику и проскочил мимо с хмурым лицом, но все-таки успел заметить, как на его лице промелькнуло злорадство. Квартира встретила меня весело — на кухне Петька рассказывал домработнице очередную прибаутку, та в ответ заливалась истеричным смехом, махая на балагура рукой, повторяла: «Не может быть!».
Мое появление вызвало у присутствующих взрыв хохота, из чего я заключил, что речь в Петькином рассказе шла обо мне.
— О, Никитин, — отсмеявшись, поприветствовал меня Петруччо, — а я тут Васе живописую, как ты в походе макароны варил.
История с макаронами была одной из страниц моего личного позора. Как-то в походе пришла моя очередь кашеварить, я поставил котелок с водой на огонь, не обратив внимания, что рядом кто-то нахлобучил на палки два сапога просушиться над костерком. То ли от жары, то ли от порыва ветра стельки из сапогов выпали прямо в кипящую воду, так что макароны сварились вместе со стельками, пахли отвратительно, напоминая по вкусу гудрон сдобренный мукой. Все бы ничего, но я уперся — мне лень было варить макароны по новой, да еще и перед этим отмывать котелок, поэтому, несмотря на предупреждения, стал есть мерзкое пойло и нахваливать кашевара.
Моя принципиальность зашла так далеко, что я под смешки друзей слопал в одиночку весь котелок, сваренный на пятерых. Через два часа живот пронзила такая адская боль, что я не мог ходить — меня битых четыре часа тащили на самодельных носилках до медпункта на станции из-за частых привалов не по причине усталости, а чтобы дать придурку в очередной раз отползти в кусты. Мораль проста — бараны бывают не только горные, но и городские.
* * *
Не обращая внимание на смех, я приветливо, как старой знакомой, кивнул Василике и обратился к Петьке со всей серьезностью, на которую был способен.
— Петруччо, разве я похож на самовлюбленное ничтожество?
— Ну кто из нас не влюблен в самого себя? — уклончиво ответил Петруччо и повернулся к домработнице, — Скажи Вася…
— Перестань называть ее Васей! — заорал я так громко, что вздрогнули занавески на окне.
Силы оставили меня, опираясь о край кухонного гарнитура, я прошел к окну и плюхнулся на табуретку. Последним залпом израсходовав все снаряды, я закрыл глаза и застыл, опустив голову на грудь, находясь в странном полуобморочном состоянии, будто спишь наяву. Из-за окна доносился приглушенный гул улицы, на кухне еле различался шепот, несколько раз хлопнула дверца, потом в лицо пахнуло теплотой дыхания, зазвенел колокольчик, прямо над головой два голоса, отчаянно фальшивя, запели а капелла: «В траве сидел кузнечик, совсем как огуречик».
Я открыл глаза и поднял голову — передо мной, почти вплотную, склонившись в полупоклоне, стояли два очаровательных ангела. Василика протягивала вперед поднос с рюмкой водки, а Петька в такт мелодии звенел вилкой по бутылке: «Зелененький он был!».
— Господи, ну почему я такая сволочь? — пробормотал я и выпил рюмку.
Петька тотчас же налил вторую.
— А кто не сволочь? Вася дочь школьницу на отца оставила в Молдавии, а сама сейчас песенки со мной распевает. Сволочь? Сволочь. — Петруччо говорил спокойно, будто убаюкивал, — Я вчера в издательстве трех человек уволил, сволота, а потом как ни в чем не бывало в ресторан поехал ужинать. Макар сидит на мешке с деньгами и ножками болтает, на рыбалку ходит, когда в стране кризис, подлюга. Танька ни дня не работала в своей жизни, мужьями жонглировала, проститутка. Так что, старичок, губу сволочную закатай, ты не больший засранец, чем остальные, хотя и не меньший. Ну, встретил черта, эка невидаль, — он, продолжая говорить, налил мне третью рюмку, — вон Потехин, как русского Букера получил, так с тех пор чертей почем зря гоняет. Достанет Букера из широких штанин и носится за зелеными супостатами по квартире.